И…откуда силенки взялись… так припустил к реке, что засверкали смазанные дегтем подошвы сыромятных ичижонок, вспузырились вольные сатиновые шкеры и вздыбилась линялая, заплатная шубейка. Следом ударилась и Вера, но тут же и запалилась, захныкала.
С вершины повозки спускались неторопко, звонко натянутыми вожжами мужики сдерживали коней, чтоб не понесло, но ближе к изножью хребта приспустили вожжи, и хлестко под горку срысил пегий жеребец, запряженный в начальственную рессорную бричку, где, вольно расшиперившись, восседал материн сродник Гоша Хуцан, — сомустился по хмельному азарту пострелять на Уде токующих косачей да пошукать в тайге глухарей. Следом за Гошиной бричкой пригромыхала и отцова телега, — поспешала краснобаевская Гнедуха, стосковалась в деревне по вольному таежному выпасу.
Ванюшка, ненасытно глядя во все глаза на отца и дядю Гошу, как бы слышал их разговоры… Разминая отекшие ноги, чтобы мураши в землю ушли, мужики затоптались у реки, грозно вздувшейся, затопившей берега. Отец, сдвинув на индевелые брови полувоенную черную фурагу, озадаченно поскреб сивый затылок. В одичалом и голодном, как зверь, ревучем потоке даже не угадывался брод, рассекавший реку наискось по каменистому перекату, где в сухие лета и воды-то было кочету по колено. Сели мужики на сухую и белесую, лоняшнюю траву и, достав кисеты с махрой, свернули толстые самокрутки, задымили в постное, бесцветное небо, очарованно провожая взглядом стремительную речную течь. Крутя в воронках, пронесло торчащий вверх корнями и сучьями сухой сосновый выворотень.
— М-м-да, Петруха… — Гоша Хуцан зло сплюнул в сторону реки и замысловато матюгнулся, — едрит твою налево, сказала королева, кого я захотела… Счас, паря, в речку соваться — рыб кормить. Да… И чо я поперся, дурак, с тобой?! Талдычили же мужики, что Уда шалит…
— Дак знать бы где упать, соломки б подстелил.
— Тут стели не стели — реку нам не одолеть… Давай-ка, Петро, запалим костерок, для начала ужин сгоношим, зум[6] грам примем.
— И то верно, — охотно согласился отец и присказал обычное. — Чтой-то стали ноги зябнуть, не пора ли, брат, дерябнуть.
— Давай, Петро, сушняк пошукай на костер, а я таган смастерю под котелок. Мяска заварганим…
Но отец уже не слушал Гошу Хуцана, — блуждающий взгляд узрел на другом берегу мать, скорбно темнеющую в тени разлапистого черемушника, к ногам ее сиротливо жались ребятишки. Отец поднялся, сошел к самой воде и громко, чтобы перекричать рев Уды, спросил:
— Ну, как вы там без меня?
— Тьфу! — сухо сплюнула мать, не совладав с досадой, терзающей и томящей душу. — Он еще и спрашиват… бесстыжие твои глаза!.. Тут ребятишки с голоду загинаются, а он, ирод, выгуляться не может…
То ли холодный ветер, слава Богу, остудил и унес поносные слова по стреженю реки, то ли уж отец пустил материну брань мимо ушей, но как ни в чем не бывало опять крикнул:
— Майка-то отелилась?
— Да-а, тебе, отец, хошь наплюй в глаза, все божья роса, — мать заплакала, и у ребятишек потекли слезы по щекам.
— Ты, Аксинья, не думай, что загулял. На рыбалку сбегал. Самый клев… Ладно наудил и продал выгодно… А потом лесхоз турнул на два дня в лес жерди рубить… на огорожу. Так что, ты не думай… Вчера вечером маленько с Гошей посидели…
— Этот идол окаянный кого хошь с пути собьет. Нету на него пропасти…
Гоша смекнул, что баба и до него добралась, а посему и возмутился, но решил Петро оправдать:
— Ты, Ксюша, понапрасну мужика не хай… тоже мне, хаянка!
— А-а-а, вас хай, не хай, что об стенку горох, — проворчала мать. — Черного кобеля не отмоешь добела.
— Ты вот ругашься, а он ить полну телегу харчей наворотил…
— Хошь сам живой обернулся, и то слава богу…
— Все, бедный, переживал: как там Ксюша с ребятишками…
Пока Гоша утешал, тихомирил мать, отец завалил долгую, тонкую березу, смахнул бритким топором сучья, разделся до белых кальсон и вошел в реку, пробуя жердиной глубь.
— Ой, отец!.. — истошно завопила мать. — Не суйся в речку!..
Опоздал ее обережный вопль: шагнул отец от затопленных верб, тут же и ухнул с головой в пучину, и сглотила мужика речка… Бестолко металась по берегу мать, беспамятно вопила Гоше Хуцану, вусмерть перепужав детишек. Вынырнул отец почти на стрежене, уносимый бурливым потоком, стал заполошно молотить руками, выгребая к тальникам. И лишь с полверсты от брода чудом прибился к подмытой и поваленной иве, судорожно уцепился за гибкие ветви, и, очнувшись от слепящего страха, отпыхался, потом, перебираясь от сучка к сучку, выполз на высокий становой берег. Шатко поковылял, хотя хмель с перепугу да в стылой реке махом вышибло; кружилась и ныла голова, перед глазами роились сверкающие красные мухи. Когда посиневший, ознобленно клацающий зубами, притрусил к дороге, накинулся на него Гоша Хуцан:
— О, мама-дура! Куда полез?! Кого… смешить, она и так смешная. Вот уж верно, ума нет — беда неловка…
— Ладно тебе, Хуцан, закрой поддувало — жар высвистит, — огрызнулся отец. — Распазил хайло… Чем лаяться, достань бутылку да налей. Видишь, поди, зуб на зуб не попадат.
— О, это мы, паря, махом…
Выпив, мужики выпрягли коней и, стреножив треногами из ссученного конского волоса, пустили на скудный апрельский выпас. Запалив жаркий костер, варили мясное хлебово, не забывая прикладываться к бутылке. Когда семейство брело к дому, уже долетала хмельная мужичья песнь. Отец, фронтовик, завел боевую, а Гоша Хуцан, хоть и в тылу с бабами воевал, но тоже подтягивал:
— Вот и прошло Вербное воскресенье, — неведомо кому промолвила мать, когда подошли к дому. — Завтра Страсти Господни…
VIII
Утром мать снова явилась к реке, прихватив и ребятишек, которые едва волочили ноги, — со вчерашнего полудня и маковой росинки во рту не ночевало. На соленую рыбу и глядеть не хотят… Отец мотался вдоль берега, высматривая, где помельче, потом сидел у лениво шаящего костерка и глядел мутными, тяжелыми, похмельными глазами в обезумевшую реку, которая неведомо когда и образумится, войдет в берега. Гоша Хуцан, как в ненажорные мужичьи глотки утекло все пойло, подремал у огня, да похмелившись заначкой, еще до солнца укатил в деревню, плюнув на косачей и глухарей.
— Ты уж, отец, больше в речку-то не лезь! — крикнула мать, но отец лишь досадливо отмахнулся.
Бог уж весть, сколь мать торчала на берегу с ребятами и, надсаживая глотку, пытала отца про молодуху, Татьяну, Илью, как тот — легок на помине, долго жить будет, — словно бурятский батыр Гэсэр, слетел с небес на крылатом снежном жеребце. «Есть Бог на земле…» — вздохнула мать, чуя сердцем: Илья выручит из лиха, чего-нибудь придумает, — парень ловкий. Видимо, Гоша Хуцан, спасибочки ему, добравшись до Сосново-Озёрска на своей хлесткой бричке, обсказал Илье горюшко, какое вышло на кордоне, и тот, легкий на подъем, тут же оседлал Сивку и где рысью, где наметом полетел в тайгу.
Илья — рано заматеревший, по-степному скуластый, буролицый, с приплюснутыми губами и курдеватым чубом — ловко соскользнул с коня, привязал Сивку к телеге, потом, увидев на другом берегу родное семейство, весело помахал рукой. Мать ожила, потянулась к Илье — обернулась бы горлицей, перелетела реку и обняла сына — тут же и ребятишки встрепенулись, заверещали на разные лады:
— Братка приехал!.. Братка приехал!..
Илья помялся у реки, качая головой, и вернулся к отцу. Тот виновато, но с надеждой спросил тряским, осипшим голосом:
— У тебя, сынок, ничо там похмелиться нету?.. Прямо голова раскалыватся… Три бутылки вчера с Гошей уговорили.
6
Зум (бурят.) — сто.