Тем временем что-то изменилось в подвижном узоре наших судеб, и, наконец, я вышел из темного, душного департамента с двумя пухлыми выездными визами, зажатыми меж трясущихся ладоней. Эти визы были своевременно скреплены американскими печатями, я помчался в Марсель и умудрился достать билеты на ближайший пароход. Вернулся и взбежал вверх по лестнице. Увидел розу на столе в стакане, приторный, розовый цвет ее очевидной красоты, воздушные пузырьки, паразитически присосавшиеся к ее стеблю. Два запасных ее платья исчезли, исчез гребешок, клетчатое пальто, а также розовая лента для волос с розовой заколкой, заменявшая ей шляпу. На подушке не было записки, ничто в комнате не объясняло случившегося, и только роза казалась тем, что французские стихотворцы называют une cheville,[2] Я отправился к Веретенниковым, которые не смогли мне ничего сказать, к Гельманам, которые отказались говорить, и к Елагиным, которые колебались, говорить или нет. Наконец, старая дама, а Вы знаете, какова Анна Владимировна в критические минуты, попросила подать ей трость с резиновым наконечником, тяжело, но энергично поднялась с любимого кресла и повела меня в сад. В саду объявила мне, что, будучи вдвое старше меня, имеет право сказать, что я грубиян и мерзавец.

Вообразите сцену: крошечный, посыпанный гравием садик с голубым кувшином из «Тысяча и одной ночи» и одиноким кипарисом; ветхая терраса, где некогда полеживал отец старой дамы с пледом на коленях, оставивший пост новгородского губернатора, с тем чтобы провести остаток дней в Ницце; бледно-зеленое небо; аромат ванили в сгущающихся сумерках; сверчки, издающие металлические трели, настроенные на «до» третьей октавы; колышущиеся складки на щеках Анны Владимировны в тот момент, как она бросает мне материнское, но совсем не заслуженное оскорбление.

В течение нескольких последних недель, мой дорогой В., каждый раз, как призрачная моя жена посещала в одиночку три-четыре знакомых семейства, она услаждала жадный слух всех этих людей невероятными россказнями. Вроде того, что она безумно влюбилась в молодого француза, готового предложить ей свой замок с бойницами и зубчатое имя; что она умоляла меня о разводе, но я не согласился, пригрозил, что скорей застрелю ее и себя, чем поплыву в Нью-Йорк один; а когда она сказала, что ее отец в сходной ситуации вел себя как джентльмен, я ответил, что мне плевать на ее cocu de père.[3]

И еще множество таких же смехотворных деталей подобного сорта, но все они были так тонко подогнаны одна к другой, что старая дама заставила меня поклясться, что я не стану преследовать влюбленных с заряженным револьвером. «Они отправились, — сказала она, — в замок в Лозере». Я спросил, видела ли она когда-нибудь этого человека. Нет, его не видела, только фотографию. И когда я собирался уходить, Анна Владимировна, несколько расслабившись и протянув мне руку для поцелуя, внезапно вспыхнула, ударила тростью по гравию и сказала мне густым, сильным голосом: «Но одной вещи я вам никогда не прощу — ее собачки, несчастного зверька, которого вы повесили собственноручно, покидая Париж».

Был ли он джентльменом без определенных занятий, превратившимся в странствующего коммивояжера, или метаморфоза была обратной, или он не был ни тем, ни другим, а лишь неприметным русским, что ухаживал за ней до нашей свадьбы, — все это теперь абсолютно неважно. Она ушла. И на этом все кончено. Я был бы дураком, если бы возобновил кошмарную эпопею поисков и ожиданий.

На четвертое утро длинного и изматывающего морского путешествия я столкнулся на палубе с хмурым, но симпатичным старым доктором, с которым играл в шахматы в Париже. Он спросил меня, не страдает ли моя жена от качки. Я ответил, что плыву один; он удивился и сказал, что видел ее несколько дней назад в Марселе, идущей по набережной к пароходу, но, как ему показалось, неторопливо и бесцельно. Сказала, что я сейчас к ней присоединюсь с чемоданом и билетами.

Вот, я думаю, поворотная точка всего рассказа, хотя, если Вы станете его писать, замените врача на кого-нибудь другого, потому что врачей в нашей прозе, пожалуй, слишком много. Именно тогда я понял со всей очевидностью, что ее никогда не было. И вот еще что следует добавить. По прибытии в Нью-Йорк я поспешил удовлетворить нездоровое любопытство: отправился по адресу, однажды мне продиктованному ею; он оказался безымянным зиянием меж двумя офисными зданиями; я искал имя ее дядюшки в телефонном справочнике — его там не было; навел некоторые справки — и Гекко, который знает все, рассказал мне, что этот человек и его жена-наездница действительно существовали, но переехали в Сан-Франциско после того, как их глухонемая дочь умерла.

Вглядываясь в пейзаж минувшего, я вижу наш искалеченный роман погруженным в туманную долину посреди двух четко очерченных хребтов: жизнь была реальной когда-то, жизнь, я надеюсь, будет реальной теперь. Хотя и не завтра. Возможно, послезавтра. Вы — добропорядочный обыватель с милым семейством (как там Инесса? как близнецы?), с разнообразными интересами (как поживают Ваши лишайники?), Вам не разгадать загадку моих бед посредством простого человеческого участия, но Вы можете высветить ее мне через призму своего искусства.

Не надо класть густых теней, смягчать не надо красок… Опять этот мавр! К черту Ваше искусство, я ужасно несчастен. Она все так же ходит взад-вперед по берегу, там, где бурые сети раскинуты на просушку на горячих каменных плитах, и яблочный отсвет от морской ряби играет на борту рыбачьей лодки. Где-то, когда-то я допустил роковую ошибку. Маленькие ноготки отвалившейся рыбьей чешуи поблескивают там и тут в ячейках бурых сетей. Все это кончится, как в Алеппо, если я не проявлю благоразумия. Пощадите меня, Вы утяжелите свои игральные кости убийственным намеком, если вынесете это слово в название.

1943

вернуться

2

Заполнением пустоты (фр.).

вернуться

3

Отца-рогоносца (фр.).


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: