Услышат ли нас?

Длинный железнодорожный состав, сформированный на скорую руку из пассажирских вагонов и теплушек, с дверьми и боками, изрешеченными пулями и осколками снарядов, тяжело дыша, миновал бездействующий семафор и медленно покатился по придонской равнине.

Это был шестидесятый по счету эшелон. В документах штаба 5-й Украинской Красной Армии он именовался воинским, но воинского вида вовсе не имел. Эшелон скорее походил на табор: женщины стряпали, стирали, в теплушках висели пеленки, сушились портянки, на долгих стоянках ребятишки играли в «красных» и «белых». А рядом шла настоящая война.

В вечереющей степи полыхали огненные вспышки, откуда-то из глубины доносились одиночные выстрелы. Позади лежала истерзанная, стонущая под кайзеровским кованым сапогом Украина, впереди — бурный, раздираемый внутренними противоречиями неспокойный казачий Дон, где нередко на одном краю станицы, разделенной рекой, по случаю возвращения старой власти, слышалось «Боже, царя храни», на другом — «Отречемся от старого мира».

Придонские станицы переходили из рук в руки: от белых — к красным, от красных — к белым. Утром в здании станичного правления заседал народный Совет, а к вечеру врывались белоказаки и над домом уже взвивался флаг с синей, красной и желтой полосами — флаг так называемого Донского правительства. На флаге новый герб: двуглавый черный орел заменен нагим, но вооруженным казаком, сидящим верхом на бочке из-под вина. Три цветные полосы и винная бочка на знамени говорили о том, что в окрестных станицах хозяйничает казачья контрреволюция и нелегко будет 5-й Украинской армии с ее многочисленными эшелонами пробиться через мятежный Дон к Волге, к Царицыну.

В хвостовом вагоне отставшего эшелона вместе с беженцами находилось несколько раненых бойцов. Их стоны смешивались с криками новорожденных.

— Зачем в кровавую страду народу множиться? — изрек пожилой сухопарый телеграфист в поношенном кителе. — Зачем бабам рожать, мучиться?.. Судьба наша, как молвит пословица, — индейка, а жизнь — копейка. В войну люди, как мухи, гибнут.

— Зря, дядя Пантелей, — возразила телеграфисту сидевшая против него красивая молодица с круглыми серьгами в ушах, — жизнь дешевите, людей с мухами равняете. Прежде чем так говорить, подумали бы…

— Ты, Анютка, не обижайся. В древнем писании сказано: все в землю уйдут — и люди, и мухи… Для всех солнце погаснет…

— Для кого погаснет, а для кого светить будет, — вмешалась сидевшая в углу полная женщина.

Детский крик прервал разговор. Анюта бросилась к люльке. Ребенок проснулся, требуя молока.

— А где я его возьму, — сокрушалась молодая мать. — Потерпи, сынок, вот доедем до Царицына…

— Доедем ли? — не унимался телеграфист. — Ползем, как жуки по скатерти, по версте в сутки. А Волги-матушки не видать. Послушайте-ка, бабоньки, что колеса выстукивают! — Он поднял вверх указательный палец. В теплушке стало тихо. — Слышите, бабоньки: «Не приедем! Не приедем!»

— А я говорю, доедем, — прервал телеграфиста широкоплечий юноша, державший в руках берданку. — Жизня в Царицыне, скажу я вам, сытая, безбедная.

— А ты что, Сороковой, в Царицыне был?

— Не был, да буду…

— Раз не был, то и помалкивай, кутенок, — оборвал парня телеграфист.

Сороковой поднял выпуклые карие глаза, как два винтовочных дула, и посмотрел в упор на телеграфиста.

Какой же он, в самом деле, кутенок? В пятнадцать лет вместе с отцом спустился в забой, четыре года шахте отдал. Работал коногоном, потом забойщиком, в вечернюю школу ходил, к книгам, к свету тянулся. А когда отец при обвале погиб, стал кормильцем семьи. А потом — революция, Красная гвардия…

— Не в бороде суть. — Сашко провел пальцем по едва пробивающимся черным усикам. — Коля Руднев в двадцать три года вон какими делами заворачивает! Начальник штаба целой армии. А если на возраст глядеть, то, по-вашему, он тоже кутенок?

— Кутенок ты, а Руднев — голова. Его еще в старой армии солдаты «ваше благородие» называли…

— Зачем, дядя Пантелей, на старое поворачиваете? Руднев ни царю, ни Керенскому не захотел служить. В революцию солдаты командиром полка его поставили. А он весь полк в Красную Армию привел. С полка на заместителя наркома республики Донецко-Криворожского бассейна перевели. Одним словом, красный полководец.

— Полководец-то полководец, — усмехнулся телеграфист, — а что он со своими полками сделает: на десять солдат — одна винтовка, да и в патронах нехватка. Можно ли с пустыми подсумками пробиваться через вооруженный Дон? Вот я ругаюсь, а душа-то у меня болит.

— Мы не одни, нам мировой пролетариат поможет.

— А где, Сашко, та помощь из-за кордона, — не унимался телеграфист, — которой Клим на митинге хвалился? Не идет что-то она…

…Привокзальная площадь была заполнена до отказа. На крышах близлежащих домов, на заборах, на деревьях сидели люди: они пришли послушать командующего армией. Это были эвакуированные шахтеры, металлисты, домохозяйки, хлеборобы из окрестных сел. Горячая, взволнованная речь Ворошилова, обращенная к красноармейцам, к трудовым людям, хорошо запомнилась Сороковому.

Ему повезло. Он оказался почти рядом с командующим армией и слышал каждое слово. Сашко держал в руках древко с большим красным полотнищем, на котором крупными буквами было выведено: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!»

Ворошилов говорил о том, что молодая Советская республика переживает тяжелые дни. Над ней нависли черные тучи, к ее горлу тянутся кровавые лапы внутренней и внешней контрреволюции. Международный империализм не может примириться с тем, что на карте мира появилась новая страна, где победили рабочие и крестьяне. Ее недруги боятся, как бы пламя революционного пожара не перекинулось из России на Германию, Францию и дальше за океан, чтобы трудящиеся других стран не последовали бы русскому примеру.

Командующий армией упомянул о шахтах и заводах, названия которых были с детства известны Сороковому. Несколько месяцев назад они еще принадлежали немецким, английским, французским, бельгийским капиталистам, беззастенчиво грабившим богатства России, наживавшим миллионы на поте и крови донецких пролетариев.

Советская власть отняла у буржуев заводы и шахты, сделала их достоянием народа, а потому русские, французские, английские, немецкие, американские, бельгийские капиталисты решили с помощью немецкого штыка нанести удар в сердце революционной России.

«…Выполняя поручение капиталистов всех стран, — читал Ворошилов ленинское обращение, — германский милитаризм хочет задушить русских и украинских рабочих и крестьян, вернуть земли помещикам, фабрики и заводы — банкирам, власть монархии».

— Не отдадим, а захваченное вернем! — проносится над площадью грохочущий человеческий гул.

Ворошилов улыбнулся. Его радовала эта непоколебимость уставших, полуголодных людей, их твердая вера в то, что германскому милитаризму не удастся задушить русских пролетариев, не удастся вернуть землю помещикам, фабрики и заводы — банкирам, власть — монархии.

— Сегодня, — заявил командующий армией, — во всем мире шумят рабочие демонстрации под красными знаменами. Сегодня день единения, день смотра. Красный день пролетариата, черный день буржуазии, готовой каждую минуту ударить беспощадным свинцом в открытые груди рабочих… Немцы наступают, чтобы захватить военное имущество в наших поездах и разрушить наши дальнейшие планы борьбы. Этого допустить мы не можем. Сегодня мы должны показать империалистам, что красное знамя нельзя вырвать из пролетарских рук…

— Не вырвут! — слышится в ответ. — Погибнем, но не отдадим! — Голос Сашка Сорокового вливался в общий поток голосов.

— Сегодня во всем мире гремит «Интернационал», — продолжал Ворошилов, — на нашем участке загремит победный бой. Пролетарии всего света услышат его грозные звуки… Неважно, что мы — за тысячи верст. Видят они нас? Видят! Слышат они нас? Слышат!

Слова об интернациональной солидарности трудящихся брали за живое. Они были подобны искрам, падающим на сухие поленья, и подымавшийся от них огонь согревал потерявших свой кров людей, вселял в них бодрость.

Когда Ворошилов закончил свою речь, кто-то во весь голос крикнул:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: