— Мы другови, по-русски «товарищи», — объяснил гусар, приглаживая рукой выпавшую из-под шапки черную как смоль прядь волос. — В нашем отряде сербы, хорваты, боснийцы — ваши другови.
— Другови, — повторил Руднев: ему нравилось это хорошее, емкое славянское слово. — Скажите, кто ваш командир?
— Я, — ответил левша. — Позвольте представиться: Алекса Дундич *.
— По-нашему — Олеко, — заметил Руднев.
— Может быть, и так, но в Одессе меня еще Иваном звали.
— У русских это самое распространенное имя. Нравится оно вам?
— О да! — воскликнул Дундич. — Прошу, называйте меня по-одесски — Иван.
Дундич произносил русские слова, делая ударение не там, где следует. Однако эти неточности придавали его речи особый колорит, особую характерность.
Пока Руднев разговаривал с Дундичем, из вагонов на перрон высыпали старики, женщины, дети.
— Скажите им несколько слов, ведь вы их спасители, — предложил Руднев.
Дундичу никогда не приходилось выступать на собраниях, произносить длинные речи, но все же ему хотелось рассказать людям о своих боевых товарищах.
Все они иностранцы, но не ландскнехты[1]. Сначала служили в Одесской интернациональной Красной гвардии, а теперь — в Красной Армии. У себя на родине — в Сербии, Хорватии, Боснии — они испытывали такой же гнет, такую же нужду, как и их братья — русские пролетарии.
Дундич хотел еще сказать, что многие из его товарищей после подписания мирного договора мечтали вернуться домой, к родным очагам, к своим семьям, но когда белые подняли руку на народную власть, развязали гражданскую войну, иностранные пролетарии снова взяли в руки винтовки: рядом с русскими они дрались на баррикадах Одессы, вместе с ними рубили гайдамаков под Жмеринкой, а потом защищали Воронеж.
— Скажите им несколько слов, — повторил свою просьбу Руднев.
Красный от волнения, Дундич поднялся на подножку вагона, но после первых же слов запнулся, стал подбирать русские слова.
— Говорите по-сербски, я буду переводить, — предложил Руднев.
Начальник штаба знал несколько славянских языков. Занимаясь на историческом факультете Московского университета, он, подобно Рахметову, с которым познакомился еще в детстве, читая Чернышевского, мечтал отправиться на Балканы, чтобы обойти пешком славянские земли, познакомиться с сербами, хорватами, черногорцами, изучить их быт, обычаи. Но помешала война. И как было приятно ему теперь где-то в Придонье встретить тех, с кем он давно мечтал познакомиться.
Но и на родном языке Дундичу трудно было говорить. От сильного волнения перехватило горло. Тогда он выхватил из ножен клинок и молча дотронулся до него губами, а за ним — и все бойцы отряда. Это была клятва без слов.
Руднев сделал знак машинисту. Протяжно заревел гудок.
— По местам! — раздалась команда.
Телеграфист бросился к своему вагону. Сороковому захотелось его пожурить.
— А вы, дядя, говорили, что нас не увидят, не услышат, что никто к нам на помощь не придет. А вот люди отозвались. Из далекой Сербии пришли. Сколько еще мозолистых рук к нам потянется, когда чистая правда про нашу революцию, про нашу страну по миру пойдет! Считать не пересчитать!
Ответа не последовало. Телеграфист промолчал. Может, и в самом деле прав не он, а Сашко?
В вагоне заиграла гармошка, вслед за ней забренчала балалайка. Кто-то сильным голосом запел про Стеньку Разина. Эшелон повеселел.
Обдав всадников теплым паром, напоенный паровоз потянул за собой тяжелый состав и вскоре скрылся за поворотом.
Проводив эшелон, Руднев вскочил на коня: дело сделано, теперь надо поскорей возвращаться в штаб.
Выпрямившись в седле, он громко произнес:
— Другови, вперед!
— Напред, на Царицын! — крикнул по-сербски Дундич, и всадники поскакали в степь.