…Вот я поцеловала бабушкину руку и сказала:
— У тебя пальцы длинные. А когда короткие, я не люблю. Ты видела, какие у тех, кто в совхозе работает? Или у Марточки, например?
И тут я почувствовала: бабушка каменеет. И колени ее стали каменные, и в руке, гладившей меня, не осталось ни тепла, ни благодарности. И смотрела она так, как будто я заболела навсегда медленной, но губительной болезнью, и мне уже не помочь… Потом бабушка пошла готовить обед, сделала даже мои любимые пресные пышки с салом, но ничего уже не было между нами такого теплого, как у костерка.
Лучше она раскричалась бы или даже обвинила маму в моем неправильном воспитании. Но она сказала с грустью:
— С этих рук, запомни это навсегда, все начинается.
— С Марточкиных тоже? — неожиданно для себя хмыкнула я, расставляя тарелки. — Великая потребовалась ей сила — Андрюшке Охану сопли вытереть!
— И рубашку выстирать, и кашу сварить… А кстати, шапки вязать и на машине строчить вас тоже Марточка выучила.
Странные у бабушки какие-то оказались доводы в пользу нашей Марты. Как будто и не литературу она нам преподавала, а так, нашей нянькой была, что ли…
Мне захотелось сказать об этом, но я боялась, что бабушка еще дальше отодвинется от меня, и я повернула разговор в другую сторону.
— Послушай, — сказала я. — А Лариса тоже, как ты и Марточка, понимает, что важно, что насущно, что подождет? Или потому суетится насчет совхоза, что Классная Дама?..
— Я вижу, ее доблести обесцениваются так же быстро, как Марточкины? — Бабушка спросила это голосом, не обещавшим легкого и быстрого конца разговора. — Чем же это такая Классная Дама, не чета Марте, на вас не угодила? Деятельна без сантиментов, предмет знает, собой хороша, что еще? Я замечаю с некоторых пор…
— Знаешь, как в жизни? — перебила я бабушку занудно, будто это она была младшая. — Знаешь как? Одни тебя любят, другие — то, что о тебе навоображали… Одним сегодня ты нужна, завтра — другая. Все течет, все меняется. Нормально.
— Ты так считаешь? — спросила бабушка с сомнением.
Я так не считала. То есть я знала: так бывает. Ушел же отец, поменяла же Вика Генку. Так бывает, но так не должно быть.
— А не находишь ли ты, Женечка, что тот, кто выдумал человека, как ты говоришь, навоображал, уже несет за него, придуманного, ответственность?
— Как это? — Я повернулась и в упор уставилась на бабушку. — В каком смысле? Обязан, что ли, дотягивать до идеала? За уши? Или за ручку?
Я, надо сказать, не сразу поняла, куда бабушка клонит не только последними своими вопросами, но и всем разговором. Думаете, снова она пыталась Марточку на пьедестал втащить? Как бы не так! Моя бабушка защищала от нас Ларису-Борису!
У меня были другие счеты… Но вот что интересно: я не почувствовала абсолютно никакой боли за себя. И месяца не прошло с тех пор, как я услышала тот разговор в учительской, но время было наполнено событиями, мыслями о Поливанове и моем отце, о Громове и Длинном Генке, о Пельмене и Викиных тайнах. Кроме того, время было наполнено красотой и соблазнами: свечками цветущих каштанов, маленькими, бойкими волнами возле дальнего причала, голубыми ракушками, ночной тишиной в доме бабушки… Одним словом, злость моя вылиняла, выдохлась, почти испарилась!
Но сказала я о Ларисе все-таки не очень-то добро:
— Нет, тебе надо было самой послушать, как она Громова перетягивала на свою сторону! А вчера отца за дверь выставила. Зачем только он к ней бегал? Гром и так его не бросит.
Лицо у бабушки вытянулось, рука начала движение — от стола до моего лба — постучать или намекнуть на температуру.
— Вчера? К Ларисе Борисовне? Ты бредишь, Евгения!
Не хотела ли она этим окриком от меня отделаться? И я спросила с видом человека, не намеренного отступать:
— Не к Ларисе? Тогда к кому же?
Бабушкина рука опять приподнялась и опять опустилась на стол, побарабанив нерешительно пальцами.
— Мало ли у отца дел, — сказала бабушка. — Мало ли дел, Женечка! — Бабушка глянула на меня, будто проверяла мои умственные способности. — Будем говорить прямо, Женечка. Жизнь сложнее, чем вы ее рисуете в своем воображении не без нашей с Марточкой помощи. Будем говорить прямо: Шполянская — ты не знаешь — занимается частной практикой…
Отчего же? Я знала, но не собиралась волноваться по этому поводу. Искусственные челюсти скалились у Шполянских из каждого кухонного шкафчика; и дурак бы догадался, что это значит…
— Она имеет дело с золотом, что, между прочим, запрещается законом. И рано или поздно золото, которое ходит по городу, должно было постучаться в ее двери…
— Постучалось? — спросила я о главном, перебивая стесненное бабушкино бормотание.
— Во всяком случае, она этот факт отрицает.
— А отец?
— Отец хотел, чтоб Ирина Шполянская как-то вошла в контакт со следователем. Ты ведь отлично знаешь, чего он боится. Золото, как таковое, его не волнует, на то есть милиция, прокуратура, не знаю, кто там еще! Он боится…
Я знала, чего он боится. Это был вечный страх. Я думаю, точно таким же страхом болел сам Стемпковский. Возможно, Шунечка и Гром понимали в этом страхе больше меня. Но и я не такая уж была дура, тоже кое-что чувствовала. Вот и сейчас я подняла руку и держала так, будто на ней стояла плоская чаша-фиал, по краю которой, расстелив гривы, скакали крепкие, низкорослые скифские кони. А может, гребень лежал у меня на ладони. Гребень с золотой фигуркой лани, козочки, аккуратно уместившейся в полукруглом пространстве ободка?
Я вздохнула от жалости к этой лани. Или к девочке Ифигении? К собственному отцу? Я вздохнула от сочувствия к его страху, как бы копатели не уничтожили главное, оставив просто комок блестящего металла. На который многое можно купить, но далеко не все. Ах, далеко не все, как не устают утверждать бабушка, мой отец, Марта Ильинична и многие другие…
— А Лариса кричала — нельзя жить черепками… — Я опять и как бы против своей воли возвращалась к разговору на кораблике.
— Нельзя, — согласилась с Ларисой и бабушка. — Но и без черепков нельзя… Человек не для того высвободил время, чтоб…
— …завалить его шмотьем! — подхватила я любимое высказывание отца. — А чем надо заваливать?
Я смотрела в бабушкины глаза честно, никакой иронии или юмора в моих словах не заключалось.
— Почему — заваливать? Чтоб убить? Да что оно тебе, тарантул в норе, что ли? Пусть живет свободное время…
Смешно, но это говорила моя бабушка, Великий Работодатель! Она повела взглядом, приглашая и меня рассмотреть, как свободное время гуляло по саду. С утра оно висело в воздухе вместе с «огородным» дождем, а сейчас из дальних синих туч падало параллельными, под линеечку, лучами предзакатного солнца. Свободное время будило мысли и не торопило слова. Бабушка хотела, чтоб в свободное время я разобралась в своих отношениях с Марточкой и Ларисой-Борисой, а мама чтоб занималась английским…
А я сама?
Охотнее всего свободное время я провела бы на берегу у самых волн, расчесывая волосы гребешком с ланью. И чтоб гребешок оказался находкой моего отца, равной давним находкам Стемпковского…
Не так-то уж просто обстояло со свободным временем. И разговор о важном и насущном имел ко всему этому какое-то неуловимое отношение.
Я сидела на веранде, отвернувшись от бабушки, смотрела в сад. Мне хотелось, просто необходимо было побыть наедине со своими мыслями. Со своей обидой за отца, которую я еще не могла ясно разглядеть, а тем более объяснить самой себе. Все: рабочие там, в «Приморском» и других совхозах, и у нас в цехах, Марточка, мать Андрея и моя собственная, с ее умением штопать «черепки», Лариса, Сабуров Г. И., Генкины уплывающие в Атлантику родители, Шполянская-старшая, отливающая челюсти, — решительно все занимались насущным. А отец, выходит, один ковырялся в том, что может подождать… И это накладывало на него какой-то отпечаток. Не совсем серьезным он представал перед всеми, что ли?
Вот такой выдался день — последний воскресный перед моим экзаменом устной математики, ничего общего не имеющим с испытаниями, какие ждали нас всех, уже маячили, почти не различимые за порогом…