Трава вокруг стоит еще свежая, с длинными листьями, после последних майских дождей. Цветут маки, в полной красе стоит лисохвост, овсюг, овсяница. Мы лежим в траве, и — будь это месяц назад — я бы сказала: балдеем. Балдение — пребывание в некой безмятежной полудреме, без мыслей в голове. Когда весь ты отдан минуте, растворен до конца в солнечном свете, в музыке шлягера, в небесной синеве, кому что нравится, но при одном условии: мыслей нет!

У нас же у всех — мысли.

О девчонке, нашей ровеснице, которая однажды ночью тихонько открыла дверь родной квартиры и исчезла. А все мы читали, между прочим, детективы. И всем нам, включая мальчишек, вот уже около десяти дней матери говорят: убедились, что значит сделать неверный шаг? Викин первый неверный шаг, по их мнению, начался вечером восьмого мая вниз по голубому спуску…

Что ни говори, вина за этот шаг на Громове все-таки лежала. Во всяком случае, он ее чувствовал. Однажды он отвел меня к больничному забору, сложенному из беленого ракушечника, и сказал:

— Я тогда только познакомил их. Макс попросил. Я думал — она ему на самом деле понравилась…

— Как на самом деле? — переспросила я с удивлением. — А разве не на самом деле?

— Ты что, не слыхала, что кричал Квадрат?

Что кричал арестованный Квадрат, я слыхала. И постараюсь рассказать, как оно все было. Что случилось дальше тем утром, когда отец исчез из дому, а мама сказала: «Характера твоему отцу не хватает. И честолюбия». Но расскажу чуть попозже, хотя, если идти за событиями по порядку, как я шла до сих пор, с этого надо было бы начать предыдущую главу. Но я не люблю рассказывать о тяжелом. Я не то чтобы закрываю на него глаза, но я отодвигаю тяжелое, безрадостное — тут я пошла не в маму. И поэтому никакого хирурга из меня не получится, напрасные старания.

Бабушка об этой моей особенности говорит: «Привычка поколения», — и смотрит на меня с сожалением. Отец пытается в сотый раз, как в первый, довести до моего сведения: «Из маленьких радостей не сошьешь большого счастья». А я все отодвигаю, отодвигаю… И сейчас хочу еще побыть на пустыре, где теперь совершенно неожиданно для себя мы стали собираться. Итак, Громов спрашивает меня:

— Ты что? Не слышала, что кричал Квадрат?

— Но ведь он мог и со зла?

— Мог, конечно. Но там на девяносто процентов правда.

Гром говорит так серьезно и так печально, что я понимаю: у следователя при очной ставке (или как это называется?) он еще кое-что узнал о намерениях и действиях Поливанова. Например, то, что Поливанов отправился с нами к Камням совсем не ради наших распрекрасных раскопок. Нужны они ему были, как же! Золото или электрон (пока никто не знает точно — что) уже было найдено совершенно случайно и совершенно в другом месте. И оставалось только уточнить: какая ему цена, если оно фиал, и какая, если смято. Так что мы с отцом действительно в какой-то мере просвещали Макса Поливанова.

Володька, наверное, тоже нужен был ему как просветитель. Ведь с первых дней знакомства Поливанов и Квадрат осторожненько расспрашивали и его. А там, у школьного сарая, когда мы возились с факелами, Поливанов после двух-трех ничего не значащих фраз спросил главное: «Которая Шполянская? Познакомь, будь другом».

— Почему же ты не сказал ей? — вскрикиваю я, представив тот денек, с которого все пошло в другую сторону… — Почему ты не сказал ей? — кричу я Володьке и сейчас же задаю вопрос сама себе: «А она бы поверила?» Ведь я сама никак не могу поверить до конца. То есть я понимаю, что Поливанов мошенник или даже грабитель, но память снова и снова рисует мне картинку: по шатким мосткам идут мой отец, Володька и Поливанов. За плечами у них рюкзаки, в руках скатки. А лица такие, будто они вернулись с дальних берегов. С рассказами об опасностях, которые преодолели. — Вику все-таки ты должен был хоть о чем-то проинформировать, — говорю я дурацкую фразу дурацким голосом.

— Кое-что говорил. Но она ему все сразу, как на блюдечке, выкладывала, все передавала — это надо учесть. Что она его любит, я понимал не хуже других…

— Тогда надо было…

— …сказать взрослым?

Все для нас, в наши неполные семнадцать, кончается на этом: сказать взрослым. И пусть они принимают решения, берут на себя ответственность, заявляют в милицию и так далее.

— …сказать взрослым надо было, по-твоему? — Лицо Грома принимает надменное выражение. И в то же время он как будто к чему-то прислушивается, к каким-то далеким голосам. Или к тихому посвисту ветра, который шарит по берегу, наклоняет шелковую, послушную траву? К дальнему крику чаек?

Мы оба стоим некоторое время молча. Пахнет степью. Но в том самом месте, где мы стоим, этот запах сшибается с запахом моря, и какое-то время они летят вместе, кружат над нами, над Городом, зовут дальше.

— Пойдем к нашим? — Гром кивает в сторону Шунечки, Чижовых и мальчишек.

— Пойдем.

…И вот мы опять вместе и опять говорим все о том же: о нашей Классной.

— Нет, Лариску все-таки жалко. Помните, как она: «Отстающих медведь съест»? Теперь, значит, ее. С нас что? С нас как с гуся вода, а ей все палки в колеса. Она в методкабинет хотела на будущий год.

— Как это?

— Ну, чтоб руководить и без тетрадок.

— Без каких? — Мы смотрим на Грома, поднявшись из травы и разом сбрасывая сонную одурь. — Без каких тетрадок?

— Без ваших, без наших! — кричит Гром. — Думаете, легко каждый день сотнями проверять?

— Марточка же проверяет…

— У Марты жизнь в этом, а Лариса… — Гром не доканчивает, опять валится в траву, и все мы валимся. И жуем травинки, и смотрим в небо, и, наверное, очень по-разному думаем о нашей Классной Даме, которая, вполне возможно, не теряя своей дамской классности, уже не имеет к нам такого прямого отношения. А возможно, и вовсе никакого… Потому что именно в эту минуту и в этот час сидит на палубе большого корабля и плывет по синему Средиземному морю не затем, чтоб проведать двух очень старых людей, которые ее ждут. Она плывет посмотреть Европу. Что ей мы?

— А бабушка говорит — мы сами ее выдумали и наделили всем, чем не лень было, а теперь сами же злимся, что не соответствует, — говорю я, и чувство, похожее на тоску, охватывает меня. Потому что в этих словах заключается правда.

— А что? В этом есть… — Гром смотрит на меня, я смотрю на Грома, и разом мы взглядываем в сторону моря.

Сами себе мы не признаемся, но всем нам хочется одного. Чтоб зашуршали камешки со стороны спуска к морю, чтоб было слышно: кто-то поднимается к нам, цепляясь за кусты лоха и раздвигая ветки. И вот в траве по колено, может быть, еще не видя нас, идет к нам наша Лариса. И солнце запуталось в ее золотых волосах, и маленький лучик играет на пуговичке, которой пристегнут погончик.

Я точно знаю: все мы, пусть не с такими подробностями, ждем появления Ларисы-Борисы. Иначе к чему бы Тоне Чижовой вкладывать столько грусти в очень простые слова?

— А все-таки хорошо, когда классный руководитель молодой… — говорит Тоня.

— Хорошо, когда молодой и любит нас, а так — чем хорошо? — Шура лежит в новых джинсах, закинув ногу за ногу, с длинным суставчатым стебельком в длинных детских пальцах. — Ты можешь объяснить — чем?

— С молодым есть надежда, — объясняет за сестру Ольга, — вдруг и я тоже стану такая? Ну, не в этом году, в будущем…

Заявление оригинальное, если учесть Олины очки и носы пуговками у обеих сестер.

— Какая — такая? — не унимается Шура.

— Ну, такая… — Ольге лень встать. А может, она понимает — вставай не вставай, похоже не получится, поэтому она неопределенно чертит рукой в воздухе. — Ну, такая…

— Красивая? — уточняет Денисенко и переворачивается в траве, становится на коленки, так ей лучше видны Чижовы.

— Женщина, с которой ничего не может случиться плохого, — бормочу я и вспоминаю, как по-глупому мы ждали удачи…

— Веселая? — это наш Охан спрашивает. — «Да? Нет? Я не права?»

— Ты не прав, Андрюша, — говорит Денисенко без смеха. — Все вы, девушки, не правы: человек должен быть надежным…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: