— Ну, мало ли?.. — Алексей Васильевич развел руками, своими и ее, потому что он не выпускал Шунечкиных рук, и вообще ему, кажется, было так же приятно увидеть Шунечку, как и меня, родную дочь. — Мало ли что нам портит жизнь? А ты, помнится, когда-то экзамены любила.
— Ага. А совсем маленькая — уколы. Любила, когда в школе уколы. Все-таки риск: как поведешь себя? А сейчас не люблю…
Она, подскакивая перед ним, тарахтела, и глаза ее сверкали, будто всамделишными синими искрами. А Эльвира смотрела на все это представление, скосив зрачки. Тут подошло самое время сказать предку: «Ну, будь. Мне некогда. У нас гости».
И я бы сделала так, да почувствовала, отец каким-то неуловимым движением, каким-то поворотом на месте стал в совершенно другую позицию. Он прикоснулся ко мне плечом. Он был теперь заодно со мной. Он был родным, а Шунечку мы просто встретили. Кому же запрещается приветливо встречать своих хороших знакомых? И спускались с лестницы мы с отцом, взявшись за руки, а Шунечка просто шла рядом.
— Девочки, кто из вас первый увидит Громова, скажите — он мне очень нужен. Очень.
— А лагерь в этом году обязательно будет?
— Ну куда ж я без вас денусь, Денис?
— Вот бы, вместо Могилы или давильни, крепость, а? Я так хочу…
— А я, ты думаешь, меньше? Значит, насчет Грома договорились?
Но она никак не понимала, что отцу хотелось остаться со мной, все шла и спрашивала подробности насчет летнего археологического лагеря. Например, такие глупые: а не забудет ли мой отец в этом году заранее закупить длинные макароны? А помнит ли, как их все любили на завтрак? И еще она спрашивала насчет клея, палаток, вьючников. Насчет того, когда решено отправиться на разведку, проверить, стоит ли наш сарай, а в сарае целы ли лопаты и банки с бобами.
А потом мы все-таки остались одни, шли по городу вместе с толпой, в которой мелькали знакомые лица. Но дальше от центра прохожие были уже редки, и слышалось, как внизу за балюстрадой плещет море, легонько всхлипнет и прошелестит, отступая в темноту.
— А в школе у тебя как? — спросил отец, глядя вниз на неразличимые мелкие волны.
— Нормально.
Что я могла еще сказать? Пожаловаться на Ларису? Пересказать разговор в учительской? В лицах показать, как легко они меня отстранили, выдвинув вперед его драгоценную Денисенко Александру?
— Что из этого года у вас в аттестат входит?
Я ответила равнодушно, я не верила, что отца это и в самом деле интересует. Длинные макароны, палатки, вьючники — это да!
Отец стоял рядом со мной, но был как будто далеко. Лицо у него стало хмурым, собранным к переносью, таким я не любила его. Такими бывают лица у людей, страдающих или боящихся чего-то. У людей, не уверенных, что смогут перенести невзгоды или победить. У мамы, даже перед самыми трудными операциями, не бывает такого лица.
Мимо нас прошли какие-то люди, немолодые, в темном. У одного через плечо был переброшен ремень от аккордеона.
— Глянь! — сказал тот с аккордеоном. — Вон Камчадалов стоит.
— Где? — Они обернулись, как по команде. — Где Камчадалов?
— Да вон с девушкой. Ну, в сером. Ослеп, что ли? На отца своего как похож.
Так, значит, и на этот раз отца узнали, определили не самого по себе, а через десантника Камчадалова, моего деда, который осенью тысяча девятьсот сорок третьего года высаживался на заминированную Косу и первый бежал в атаку, за что и получил Героя.
Мне, конечно, было приятно, что у меня такой дед. Что памятник на Горе имеет к нему прямое отношение. Что с факелами на Гору все школы города поднимаются и в его честь. Но при всем при том я хотела бы, чтоб моего отца узнавали иначе: «Вон Камчадалов прошел. Ну, тот, который о восстании Савмака книгу написал». Можно и по-другому: «Тот, который пуд скифского золота нашел. Прямо у всех под ногами».
И отцу это тоже было нужно, я же видела, с какой грустью он посмотрел вслед тем парням и как долго не мог поднять на меня глаза.
— Я завтра буду весь день у бабушки на Косе, — сказал отец. — Если ты увидишь Громова, пусть забежит.
— Будь-сде. Тем более что мы все тоже будем завтра на Косе.
Глава V
Но до завтра еще надо было дожить.
Отец проводил меня почти до самого дома. Вот тут и сказать бы ему «Зайдем?» и попросить, чтоб он остался, чтоб все пошло по-прежнему. Я промолчала не из гордости. Просто я понимала: по-прежнему не пойдет. То есть можно вернуть все, что делалось в нашем доме два месяца, полгода назад, когда мама с папой по три часа подряд выясняли, поменяем ли мы наконец «эту дыру» на Москву.
Что интересно: дырой мама наш город никогда не считала и любила его. Не так, как мы с папой, но все же. Однако в те дни мама тщательно выбирала, чем ударить побольнее. И почему-то все свои обвинения она выкрикивала, стоя посреди комнаты. Стояла красная, злая, но все равно — красивая. При этом надо сказать: в лице у моей мамы нет ни одной красивой черты. Разве что брови — длинные, ровные, собольи. Но все равно она была красива, и мы с папой это видели. Сидели по углам и видели: рычит посреди комнаты большая, как тигра, женщина, и ей с нами тесно, нехорошо.
В то время скандал жил у нас в квартире постоянно. Иногда он гудел, как шмель, бьющийся о стекло. Это невозможно было слышать, хотелось пойти в ту комнату, откуда долетали звуки, открыть окно, выпустить, выгнать глупую жужжалку. Не понимающую, что стекло — это стекло, с чем приходится считаться.
А иногда скандал взвизгивал, как тормоза или как собака, на которую наехали. Мама еще раньше говорила: «Ругаться в очереди или в автобусе может тот, кто переходит на басы. Остальным полезнее перемолчать». Отцу полезнее было перемолчать.
Но он не молчал, он спрашивал, зажимая ладони между колен и раскачиваясь, как от сильной боли: «Как ты не понимаешь: в моем возрасте просто невозможно быть московским зятем!» — «Почему? — спрашивала мама, в знак удивления высоко поднимая плечи. — Почему зятем? Через два года, если постараешься, у нас будет кооператив. У Женькиного деда, слава богу, есть возможности!» — «Я не умею стараться на кооперативном поприще. Ты же видишь, мы и здесь ждали четыре года». — «И в конце концов дали мне!»
Тут, опомнившись, мать встряхивала головой, чтоб в ней одни мысли сменились другими, более добрыми, и садилась курить. Курила она так же, как подметала, чистила картошку, надевала сапоги, — красиво. У нее были сильные, ловкие движения и уверенность.
Иногда уверенность заносила мою маму и слишком далеко. Тогда она могла даже спросить, продолжая разговор о квартире: «А знаешь, почему четыре года ждали? Потому что твои черепки никому не нужны, а за мои не только квартиру можно получить!»
Ее черепки были разбитые головы, сломанные челюсти, перебитые носы. Причем не думайте, что хирург Наталья Николаевна Камчадалова имела дело только с пьяницами. Она «штопала» шоферов и пассажиров, разбившихся в авариях; сорвавшихся с высоты такелажников, скреперистов и экскаваторщиков с Комбината, если с ними случалось несчастье. Ну, конечно, и тех, кто пострадал при драке.
…Нет, я искренне не хотела, чтоб все стало в доме по-прежнему. А вернуть мое детство, те дни, когда отец звал меня директором, все равно было невозможно.
Приблизительно об этом обо всем думала я, простившись с отцом, входя в пустой и какой-то остывший дом и зажигая свет подряд во всех комнатах. А потом я подошла к балконной двери и, случайно глянув в ту сторону, увидела, что отец не ушел. Возможно, он хотел убедиться, что я попала в квартиру. А возможно, тоже вспомнил то время, когда они вместе с мамой приходили посмотреть, не замерзли ли у меня ноги, не сползло ли с меня одеяло, не слишком ли дует на меня из балконной двери.
Во всяком случае, он все стоял под фонарем — маленькая фигурка на почти пустой улице. Люди там уже не гуляли, а только возвращались домой. А отцу надо было идти к бабушке, но он все стоял под фонарем. Ему, я думаю, тоже хотелось в прошлое. Что делать — такие желания бессмысленны. И надо смотреть вперед. «Оглядываться — что за мода? — спрашивает в таких случаях Шполянская-старшая, сбивая пепел прямо на наш палас. — В беге, в эстафете, в марафоне, или как там называется, ты видела оглядывающихся, Наташа?» — «Слишком рискованное сравнение», — пыталась остановить Шполянскую-старшую мама. «По-моему, от древних греков до наших дней все изображали жизнь, как бег наперегонки», — говорила Шполянская-старшая и прикрывала выпуклыми веками глаза в знак того, что произнесла истину в последней инстанции.