Я пытаюсь реализовать свое решение перестать мыслить, если только это можно назвать мышлением и если мысль действительно является мыслью.
Мы терпим. Я терплю. И должен быть удовлетворен тем, что терплю. Вот уже и смирение. Всякий раз, когда во мне появляется хотя бы толика смирения, я чувствую облегчение. Я успокаиваюсь, отдыхаю. Я засыпаю.
И вдруг, совершенно неожиданно, как и всегда, в голове у меня возникла мысль: сейчас я умру. Я не должен бояться смерти, потому что не знаю, что это такое и, потом, разве я не сказал, что все должно идти своим чередом? Бесполезно. Я вскакиваю с кровати, меня охваты наст жуткий страх, я зажигаю свет, мечусь из угла в угол, выхожу из спальни, вхожу в большую комнату, включаю в ней свет. Я не могу больше ни лежать, ни сидеть, ни стоять неподвижно. И я двигаюсь, двигаюсь, перемещаюсь по всей квартире, всюду зажигаю свет и хожу, хожу, хожу. Миллиарды живых существ охвачены той же тревогой. Почему же нами так манипулируют? Не помогают никакие рассуждения, никакие увещевания. Я мокрый от страха. Как другие, как многие другие. В каждом из миллиардов живых существ гнездится этот страх, можно сказать, что в каждом человеке умирают миллиарды живых существ. Почему так происходит? Несомненно, тот факт, что я поменял место проживания, что больше не хожу в бюро, способствовал пробуждению этой тревоги, я ведь уже довольно давно ее не испытывал — и расслабился. Я изменяю образ жизни, вступаю в новую жизнь, и мною овладевают тревоги и страхи, которые давно уже стерлись привычным однообразием прежних будней. Тревога вспыхивает во мне с новой силой, меня словно отбрасывает назад, в тот день, когда она впервые посетила меня вместе с первым удивлением. Каждый есть никем, и в то же время каждый — это вселенная. «Надо лечь в постель и не думать больше, не думать больше». И тут меня настигает усталость, она приходит с первыми лучами солнца, на заре, сладкая усталость, я наконец-то могу лечь в кровать, укрыться и уснуть.
Каждый рассвет — начало или возобновление. Воскресение. Смерть отдаляется, прячется ото дневного света. Да, утро — воскресение, и это не просто символ. Его ощущаешь, видишь и слышишь. Я хорошо помню то время, когда был маленьким и меня уже мучили первые тревоги. Вечерами, после работы, к матери приходили соседки по лестничной площадке; они тихонько разговаривали в соседней комнате, дверь моей комнаты мать оставляла открытой. Я, верно, тогда уже боялся темноты и тишины, потому что был счастлив от того, что в полусне слышу этот шепот взрослых, успокаивающий шепот. Я сладко засыпал под его аккомпанемент. Теперь перед тем, как встать, я люблю подремать, прислушиваясь к утренним звукам и запахам: шаги соседа сверху, скрип открывающегося окна или двери, радиоприемника, аромат кофе. Но что мне нравится больше всего, так это грохот первой электрички, доносящийся из метро, или шум первого автобуса. Но в этом пригороде я не услышу грохота электрички; этот грохот, от которого слегка дрожат стены, этот приглушенный грохот успокаивал меня, и я засыпал. Затем, увы, звенел будильник. Но здесь его у меня не будет. За исключением звона будильника, никакие звуки на меня не действуют. Шум отбойного молотка, машин, пил не задевает меня, не раздражает, я даже не пытаюсь не слышать его: он сам по себе — я сам по себе. Так складывается нечто вроде звукового пейзажа.
Разбудил меня звонок в дверь. Было уже одиннадцать часов. Пришла Жанна, домработница. Она извинилась за то, что опоздала: обычно она приходит в десять часов, но у нее было много работы, да и муж приболел. Видно, однако, было, что она не слишком переживает: благодаря тому, что она опоздала, я смог поспать на час больше. Я сказал ей, чтобы она начинала с большой комнаты, а сам пошел в ванную. Не очень-то она светлая, моя ванная, потому что окно ее выходит во внутренний двор, но и не слишком мрачная. И все-таки свет нужно зажигать. Что за ярмо — этот ежедневный туалет! Я всегда стараюсь отодвинуть эту повинность, насколько это возможно. По воскресеньям, когда я не ходил в бюро, случалось, что я был готов к тому, чтобы выйти в ресторан, не раньше чем в два часа дня — более того, к этому времени я еще не успевал побриться! Но в обычные дни я должен был приводить себя в порядок как можно быстрее. Теперь каждый мой день будет воскресеньем. Я боялся, что слишком расслаблюсь. Здесь таилась опасность: эта лень, это утреннее безволие погружали меня в состояние тревоги. Теперь мне это грозило ежедневно. Я сказал себе, что нужно попросить Жанну приходить пораньше — в восемь часов, нет, все-таки в девять, — так я буду вынужден заниматься собой не слишком поздно. Закончил я свой туалет довольно быстро и даже ощутил некую радость. Я говорил себе: я выхожу — выхожу посмотреть на улицу, на людей, погрузиться в свою новую жизнь. Я представлял себе шум улицы в свете дня. Нужно будет погулять и по улочке пенсионеров. Выйти, смотреть на людей со смешанным чувством интереса и безразличия. У меня были основания чувствовать себя счастливым. Почему не насладиться всем тем, что вы можете видеть своими глазами, слышать своими ушами? Быть окруженным всем этим — и в то же время вне. Зритель на сцене среди актеров. Все что угодно может быть увлекательным, захватывающим, драматическим, необычным, таинственным; можно, например, наблюдать за собакой, которая бежит неизвестно куда и зачем. Люди тоже спешат неизвестно куда и неизвестно зачем. Наблюдать за людьми. Кем придумано это зрелище? Господом Богом? Признаюсь — я в это верю. Хоть и не знаю всех обстоятельств. Возможно, Бог предоставил людям свободу: делайте все совершенно самостоятельно. Возможно, я ошибаюсь. Возможно, это не так: Он ограничивает нас во всем, что мы делаем. О да, достаточно поднять легкий занавес, скрывающий этот мир от обыденности и банальности, источник которых — только в нас самих; в нашей жизни нет ничего банального — если присмотреться внимательнее, наша жизнь — это одновременно и драма, и комедия. Я что-то не то говорю, какие-то глупости… Спектакль, который разыгрывают люди, всего лишь жалкий суррогат великого театра мироздания.
Завтракать уже слишком поздно. Но ничего. Пойду в кафе, выпью аперитив. Обед уже скоро, я могу побыть на улице, если не слишком холодно, или остаться в кафе, почитать газету. Я отдал ключ Жанне и попросил положить его под коврик у двери. Мне показалось, что она немного разочарована тем, что я так быстро ухожу. Ей хотелось поговорить. Я еще вчера заметил, что ей не терпится рассказать о своей жизни. Должно быть, она хотела, чтобы и я поведал ей историю своей жизни. Но я предпочитаю на эту тему не распространяться. Это мой секрет. А почему, собственно, секрет, спросил я себя. Вовсе это не секрет, и даже не полусекрет. Наконец мне надоело болтать. Я вышел. Легко, посвистывая, стал спускаться по лестнице. На втором этаже остановился. Нужно было приготовиться ко встрече с консьержкой: принять как можно более достойный вид. На первый этаж я спустился медленно, чинно. Консьержка отодвинула занавеску, приоткрыла дверь, окинула меня суровым взором. Решив, что отныне буду стараться ходить мимо нее как можно тише, я несмело поздоровался. Вообще, все это раздражало: она ведь, можно сказать, у меня на службе, и ничего плохого я не делал. Смотри-ка, соизволила ответить чем-то вроде легкой улыбки. А может, и нет. Во всяком случае, не нахмурила брови. А то я уже читал на ее лице чуть ли не презрение. И чего только ни думал! Я вышел, повернул налево, прошел по провинциальной улочке, встретил какого-то старика, снова повернул налево. Сделал несколько шагов по проспекту. Перешел на другую сторону. Миновал автобусную остановку, рядом с которой располагалась, фасадом к проспекту, мэрия, прошел еще несколько метров, повернул направо, проследовал мимо служебного входа в мэрию, повернулся к этой двери спиной и перешел на другую сторону улицы — там было маленькое кафе, возле которого продавали газеты. Я купил газету и устроился за маленьким столиком на закрытой террасе, рядом со стеклянной витриной. Заказал стаканчик кампари, выпил его, затем второй, третий, седьмой. Не без труда удержался от того, чтобы не заказать очередной. Наверное, из-за официанта, которого беспокоил слишком часто, на лице у него была насмешливая и слегка раздраженная гримаса. А может, мне показалось. В конце концов, семь кампари для меня достаточно. Легкое ощущение счастья, посетившее меня утром, которое на какое-то время померкло из-за болтовни Жанны и небольшого замешательства при встрече с консьержкой, — это ощущение усилилось, усыпило тревогу, в душе моей поселился покой. Захотелось засмеяться беспричинным глупым смехом. Немного глупым. А что за этим могло последовать? Я пробежал статьи, посвященные внутренней и внешней политике, и лишний раз убедился в том, что люди в этой стране не могут найти общий язык, что растет недовольство крестьян и рабочих, служащих и коммерсантов. Чувствовалось, что и у полиции хватает причин для недовольства и она даже может захватить министерства. Интеллектуалы были в ярости. Студенты тоже, потому что не хотели работать, или потому что для них не было работы и вообще не будет рабочих мест, когда они закончат свою долгую учебу, нудную и бесполезную, или же потому что прогресс человечества без них невозможен и, значит, платить им нужно гораздо больше. Так или иначе они не видели для себя достойного места в обществе, а само это общество, кстати, доброго слова не стоит. У меня по этому поводу возникали аналогичные мысли, хотя аргументы были иными: общество не может быть основано ни на какой морали, ни на какой религии, экзистенциональное существование человека в этом обществе социально и экстрасоциально неприемлемо. Я никогда не дочитывал идейные статьи до конца. Отложив газету в сторону, я несколько минут смотрел на проходящих мимо людей, но как бы сквозь них, потому что подумал вдруг: не может быть, что в нашей жизни все предопределено и что нами манипулируют. Кто эти мы, кем манипулируют? Существуем ли мы? Только при том условии, если мы верим в душу, брошенную в мир и этот мир терпящую. Возможно, мы всего лишь эфемерные сгустки энергии, переплетения различных сил, противоположных тенденций — узлы, которые развязывает только смерть. Нас сотворили, произвели, нами управляют, но вместе с тем мы и сами себя творим, собой управляем. Если бы я был наделен талантом философа! Я бы о многом узнал, многое бы постиг, многие вещи объяснил бы себе и другим, мог бы обменяться идеями. Неплохо также быть математиком. Один студент-математик, двоюродный брат Люсьенн, как-то сказал мне, что математики могут оправдать свое существование перед Богом. Другой заявил, что математика и физика базируются на постулатах и аксиомах, которые в основе своей имеют «ничто». И однако все то, что я вижу, конструируется. На любых постулатах можно что-то выстроить. Нет ничего реального. Нет ни фальшивого, ни настоящего, и тем не менее все идет своим чередом, все проверяется, все строится. Бог дает нам эту свободу — волеизъявления, удовольствия, интерпретации, выдвижения гипотез, и все эти гипотезы, находясь в противоречии друг с другом, чего-то стоят и с ними что-то можно делать. Еще один студент говорил другому студенту, не согласному с ним (я стал свидетелем этого разговора несколько лет назад, когда обедал в ресторанчике возле бюро), что если бы нацисты выиграли войну, то их расистские теории, биологические, экономические теории получили бы подтверждение и могли бы стать основой культуры столь же прочной, как и та, что исповедует биологическую и экономическую теорию марксизма. Самые разнообразные и противоречивые математические теории, всякая геометрия не мешают, а напротив, помогают архитектуре. А отправной точкой служит наша гипотеза, наше стремление, являющиеся нашим самовыражением либо самовыражением различных групп или расы. Все подтверждается. «Они» делают то, что хотят. Они, не я. Я не принадлежу к посвященным.