Она лежала, повернув голову, чтобы видеть, кто пришел, и в зрачках у нее на мгновение плеснулся ужас, а потом сразу же они стали черными, непроницаемыми, зеркальными. Она тяжело выдохнула, и капитан понял, кого она боялась увидеть. И снова, в который раз за неполную минуту, что он находился здесь, рядом с ней, Лысенко остро пожалел ее и возненавидел себя – за то, что мог не приходить, но все-таки поддался смятению и явился сюда… напоминанием всего того кошмара, что она еще не забыла и не пережила.
– Как вы себя чувствуете? – зачем-то спросил он и поискал глазами, на что бы сесть.
Единственный стул был занят каким-то совершенно не медицинского вида прибором. Поколебавшись, не переставить ли его куда-нибудь в другое место, он все же не стал этого делать и присел рядом с кроватью на корточки, так что их глаза оказались примерно на одном уровне. Это почему-то обеспокоило распростертую на кровати женщину, и она попыталась приподняться.
– Лежите, лежите, – всполошился пришедший с визитом и еще раз спросил: – Как вы себя чувствуете, Рита?
Глупо было спрашивать такое. Как она могла себя чувствовать? Что могла чувствовать женщина, убившая рано поутру собственного мужа, оглушенная допросами, наркозом, транквилизаторами, угрызениями собственной совести, наконец! И что испытывала мать, разом повернувшая свою жизнь и жизнь своего единственного ребенка в неизвестно какую сторону? Что она могла ему ответить? Но она все-таки отозвалась – разлепила бледные, бескровные губы и слабо прошелестела:
– Хорошо… Простите, забыла, как вас зовут.
Она не могла знать, как его зовут, но почему-то ей сейчас казалось, что она знакома с этим человеком долгие годы. Это пришел какой-то старый друг, но с ней что-то сегодня случилось… Наверное, она больна, раз его имя непостижимым образом вылетело у нее из головы. Она не забывала его, она его хорошо знала… Еще мгновение, и она вспомнит… Его зовут… зовут…
Это усилие памяти так обеспокоило и напрягло ее, что она встревоженно уставилась на пришедшего, силясь оторвать от плоской, как блинчик, подушки голову. В голове было нехорошо – как-то слишком пусто и ватно, и мысли не хотели возникать, а шевелились еле-еле…
– Игорь меня зовут. Игорь Анатольевич.
– А-а… – с облегчением выдохнула она. Да, конечно, как же это она могла забыть? Конечно, его зовут Игорь Анатольевич. Она всегда это помнила, но сегодня почему-то голова у нее какая-то чужая. О чем это он сейчас спрашивал?
– Рита, вы помните, что сегодня произошло?
Она в изнеможении прикрыла веки, уголок опущенной вниз губы дрогнул. Капитан понял, что сказал что-то не то. И поспешил поправиться:
– Вы помните, что я сегодня сделал?
Глаза лежащей, большие и такие черные, оттого что зрачок почти сливался с райком, казалось, сейчас прожгут насквозь железный ящик стоящего у кровати прибора, мертвый белый кафель и серые бетонные стены под ним – настолько огромными в этих глазах были тревога, и боль, и неопределенность. И он еще раз пожалел, что явился к ней сейчас. И что вообще пришел сюда. Не нужно было этого делать.
– Я все понимаю. Я ведь не маленькая, – просто сказала женщина. Голос был едва слышимым, слабым, но – странное дело! – этот голос жалел его. И глаза жалели, и рука с воткнутой толстой иглой, и сама игла, и бутылка, в которой все поднимались и лопались пузырьки…
– Не говорите, пожалуйста, об этом следователю Сорокиной, – ненужно сказал он.
Даже по тому, как она негодующе шевельнула пальцами своей беспомощной, пригвожденной к кровати толстой иглой руки, он понял, что произнес лишнее. Она и сама все прекрасно знала. Она не выдаст его. Но от этого почему-то стало только хуже. Он не испытал никакого облегчения; боль, захлестнувшая его этим утром, не ушла – она только притупилась, стала не резать, а вгрызаться глубже, буравить тупым концом, отдирая куски мяса, и вдвинулась куда-то так далеко, что никакими словами ее оттуда было уже не достать.
– Я вам фруктов принес. Вам можно есть, Рита?
– Я не знаю… мне не хочется…
– Все! Сколько можно! – Та самая накрахмаленная сестра бесцеремонно распахнула двери и решительным шагом направилась прямо к нему. – Сколько можно, говорю! Фу, ну и запах от вас. – Она брезгливо прошествовала мимо, и даже ее спина выражала такое негодование, что ему действительно стало стыдно. – Вам же русским языком было сказано – две минуты. А вы все сидите и сидите. Совести совсем нет!
Совести у него точно не было. Он глупо держал в руках пластиковый мешочек с принесенными яблоками, грушами и желтым бокастым лимоном, не зная, куда его девать.
– Сюда давайте, – неприветливо буркнула сестра, выдернула передачу у него из рук и брякнула на подоконник. – Скажите родственникам, чтоб завтра что-нибудь легкое ей принесли. Суп там, пюре картофельное. Сами знаете, как у нас кормят.
– Сок? – спросил он, испытывая видимое облегчение от того, что его изгоняют.
– Сок тоже можно. Завтра ее в общую переведут. Идите уже! – прикрикнула она, беспардонным жестом выпроваживая посетителя за дверь.
Он вышел в коридор, а сестра еще долго оставалась подле Риты Погореловой. Из-за закрытых дверей до него доносились смутные звуки. Палата интенсивной терапии находилась в самом конце коридора, где в торце здания имелось окно с широким подоконником. На подоконнике, как это принято в больницах, был разведен целый огород. В горшках, в больших ржавых жестяных банках, в кастрюльках, аккуратно обмотанных белой бумагой, раскинулись неприхотливые больничные хроники: гибискус, иначе китайская роза, тещин язык, выводок ярко-зеленых папоротников, большая безродная бегония и еще какое-то жирненькое растение с глянцевой толстой розеткой листвы на коротком и налитом, как бочонок, стволе. Растения в больницах процветают, потому что питаются человеческими эмоциями, вспомнилось ему. Что ж, сейчас рядом с этим непритязательным ботаническим садом было выплеснуто столько чувств, что все это хозяйство должно было немедленно расцвести, даже никогда не цветущий папоротник.
Он не понимал, почему торчит здесь как привязанный и не уходит. Очень хотелось курить, но сигареты кончились, да и за курение эта особа, что шебаршит за дверями, наверняка шкуру с него спустит. Прислонясь спиной к холодной стене, он безучастно стоял, наблюдая, как за окном догорает закат, и сам не знал, сколько здесь уже находится – минуту, две, двадцать, тридцать? Наконец двери отворились.
– Вы что-то еще хотите узнать? Я могу позвать дежурного врача, – сухо предложила сестра, видимо решив, что этому нетрезвому представителю закона нужна еще какая-то информация то ли от нее, то ли от врача, то ли от той несчастной, которую привезли сюда утром.
– Нет, ничего… Не беспокойтесь. Скажите, ей очень плохо? – глупо спросил он, как будто не был сегодня в той самой квартире, где по полу гуляли солнечные зайцы. Глупым зайцам было все равно, где гулять – на полу ли квартиры, где лежал убитый, на стене ли, где висела фотография ее маленького сына…
– Состояние средней тяжести, стабильное, – пожала твердыми плечами сестра, больше похожая на манекен в витрине магазина, торгующего спецодеждой. – А вы что, тоже допрашивать ее сегодня хотите? Так имейте в виду, что доктор…
– Нет, не хочу, – перебил он ее. – А что, сегодня уже кто-то приходил?
Паника все лезла и лезла из него. Как пена из огнетушителя, с которого сорвали предохранительный клапан. Он ненавидел себя, но ничего не мог с этим поделать. Бок о бок они прошли весь длинный унылый коридор, и, когда дошли уже до стеклянных дверей, ведущих из отделения, сопровождающая внезапно спросила:
– А правда, что она мужа убила?
– Нет, – зло выдохнул он и загрохотал вниз по лестнице, перепрыгивая через две, три ступени за раз, все убыстряя свой сумасшедший бег, и от этого ему как будто становилось легче.
– Мама, мне нужно с тобой серьезно поговорить.
Да, теперь так просто ее в покое не оставят, даже на ночь глядя.