Очевидно, что автора волнуют противоречия между силой искусства и реалиями жизни. Здесь, несомненно, сказывается и опыт его собственной театральной юности. Что же до пародийности изложения, то она, собственно, была на грани между действительно пародией и той расхожей, штампованной беллетристикой, которая на определенном уровне считалась литературной нормой. Рассказы о несчастных графинях, обладательницах «жгучих и прелестных глаз», и их страдающих возлюбленных, это, с одной стороны, подражание бульварной беллетристике, а с другой — демонстрация возможностей стилистического перевоплощения, тяготеющего к сатире, к пародии. То, что молодой автор мог в кратчайшие сроки и, не прилагая особых усилий, изготовить рассказ из «театрального быта» или роман «из жизни захваченной Наполеоном Москвы», подтверждается не только разнообразными публикациями и самоиронией по поводу собственных же литературных возможностей, как это было в цитированном выше фельетоне «Литератор поневоле», но и следующей историей, рассказанной Кауфманом, скорее всего, со слов Дорошевича.

Издатель «Волны» Руссиянов засомневался, действительно ли два опубликованных рассказа принадлежат перу девятнадцатилетнего юноши. Не плагиат ли это, позаимствованный «из иностранной печати»? Был учинен экзамен, в присутствии редактора Влас в один присест написал рассказ, навеянный картиной известного художника-передвижника Николая Ярошенко «Причины неизвестны», с которой оба, автор и издатель, познакомились накануне на выставке. Кауфман напоминает ее сюжет: «Маленькая комната. Серое утро. На столе лампа. Проникающий чрез окно свет борется с темнотою, и пред вами вырисовывается тело застрелившейся курсистки». Рассказ, названный, как и картина, «Причины неизвестны», имел подзаголовок «Обыкновенная история». Суть в «обыкновенной погоне за куском хлеба. Все это такая обыкновенная, всем известная история»[144]. Издатель был удовлетворен и выдал гонорар по три копейки за строку вместо ожидаемых двух.

Это был своего рода триумф. Издатель решился дать возможность новому сотруднику открыть свою, достаточно принципиально заявленную рубрику «Дневник профана». И молодой Дорошевич сполна ею воспользовался, чтобы объявить свое кредо.

«Кто я такой?

Чуть ли не со времен Адама принято правило за всеми штатными фельетонистами прежде всего рекомендоваться публике, заявить о своих убеждениях, трезвом поведении и прекрасном образе мыслей, а также поклясться кончиком своего ядовитого пера „клеймить“ злодеев, „карать“ жалом сатиры и иронии торжествующий порок и награждать добродетели по заслугам. О том, как они исполняли эти торжественные клятвы, мы не можем с достоверностью ничего сказать, ибо не имеем под руками статистических данных по этому вопросу <…> Но дело не в том; можно принять за факт признанный всеми обычай этот, выполняемый всеми фельетонистами и сделавшийся необходимой прелюдией дальнейших литературных упражнений <…>

Но я, в качестве заштатного фельетониста, со смелостью профана, отрицающего всякие литературные традиции, осмеливаюсь обойтись без этого. Заявлять о своих убеждениях я не буду, потому что у меня их нет. Я объявляю себя стоящим вне всяких партий, не принадлежащим ни к какой литературной корпорации и потому с большей свободой, основываясь только на здравом смысле, присущем всякому русскому человеку, буду судить о всех событиях общественной жизни, с калейдоскопической быстротой проходящих перед нами.

„Карать“ и „клеймить“ тоже я не обещаю <…> Мое дело будет представить читателю факты, очистить их от всех затемняющих обстоятельств, осветить истинным светом, и пусть „карает“ и „клеймит“ уже само общество своих членов, если они будут заслуживать кары…

Вот и все… Теперь я могу приступить к своей еженедельной хронике и без мудрствований лукавых простодушно сообщить читателю свои заметки и наблюдения беспристрастного зрителя великих и малых общественных явлений, словом опорожнить „чемодан“, как выражался один старинный публицист, составляющий весь скромный „умственный“ багаж профана»[145].

Отчего такое острое неприятие всяческой партийности и корпоративности? Отчасти, конечно же, сказался и печальный опыт гимназии, где приучали думать «по шаблону» и внушали всяческую «мыслебоязнь». Но более всего, думается, отвращала приобретавшая все большее распространение идеологизация жизни интеллигенции с ее непременным правилом «иметь убеждения», под которыми, безусловно, понимался некий набор общественно-политических взглядов. С молодых лет Власу видятся в этом определенная узость, зашоренность, мешающие нормально воспринимать жизненные реалии. «Все думают по шаблонам, — скажет он позже в фельетоне „Русский язык“. — Один по ретроградному, другой по консервативному, третий по либеральному, четвертый по радикальному. Но все по шаблону <…>

Жалуются, что в наше время уж очень увлекаются. Кто национализмом, кто радикализмом, кто другим каким „измом“. Что увлекаются, — беда бы невелика. Увлечение есть, — значит, жизнь есть, не засохла, не завяла. Беда в том, что увлекаются-то уж очень легко, сдаются на все без боя: встретил теорию и сдался ей на капитуляцию без борьбы. Думал по одному шаблону, а потом задумал по другому» (I, 110–111).

Впрочем, люди, у которых вообще нет никаких идей, тоже могут сгодиться. В рассказе «Убеждения», написанном позже, в одесский период жизни, он изображает такого человека в поисках работы. Выясняется, что этот «самый проклятый вопрос» — об убеждениях — «необходимо решить точно так же, как вопрос о прическе и о покрое панталон». У героя происходит «собеседование» с очередным хозяином:

«— Ну а как насчет убеждений?

— Убеждений у меня, Степан Степанович, прямо вам скажу, никаких!

— Ну газеты, наконец, читаете? Про армянский, скажем, вопрос что-нибудь да думаете?

— Моего ли это, Степан Степанович, ума дело? И, наконец, где Армения? Далеко Армения.

— Ну, Армения, положим, далеко. Ну а биржевая, скажем, реформа, ведь это не в Армении происходит, а у вас под боком.

— И тут моего мнения, Степан Степанович, никто не спрашивает. Зачем же мне, Степан Степанович, о таких вещах думать, о которых у меня даже никто никогда не спросит?

— Да вы… Да вы совсем необыкновенный человек!.. Петров, зачислите его сейчас же сверхштатным. Вот, господа рекомендую: молодой человек, который думает только о том, что ему поручено, а о посторонних вещах даже и не размышляет. Даже мыслей у него о посторонних предметах никаких нет. Такие люди нужны»[146].

Между людьми «с убеждениями» и людьми без таковых и поместился Профан. Конечно же, это только маска человека, выдающего себя за несведущего. На самом деле у Профана есть своя позиция, и вполне определенная. Отвергая партийное служение, Дорошевич позже скажет: «Я слуга общества и больше ничей» (IV, 178). Исходя из этого, он склонен более всего доверять здравому смыслу, как присущему «всякому русскому человеку». Впрочем, зная российскую историю, можно, конечно, сказать, что Дорошевич в известной степени если не льстил русскому народу, то переоценивал его здравомыслие. Но в любом случае он надеялся на него. Как будет показано далее — до последнего.

Что же до маски Профана, то почему и не прикинуться простаком? Тем более что маску эту в свое время надевал и весьма идейный Николай Константинович Михайловский. Трудно утверждать наверняка, что молодой Дорошевич использовал намеренно псевдоним, которым вождь либерального крыла народничества подписывал свои статьи в «Отечественных записках» в 70-е годы. Но писания знаменитого публициста смолоду привлекали его. В очерке «Николай Константинович», посвященном десятилетию со дня смерти Михайловского, он припомнит дни своей юности, когда вместе с друзьями «проводил ночи напролет где-то на чердаках» в спорах «над его мыслями».

вернуться

144

Там же, № 25.

вернуться

145

Там же, № 44.

вернуться

146

Южно-русский альманах. Одесса, 1896. С.49.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: