Он расстегнул кобуру, вынул наган. Холодная рубчатая рукоятка плотно легла в ладонь. Дохнул на тусклое серебро пластины с гравировкой, сдвинул предохранитель. Страха не было. Все тело до последней клетки затопила тяжкая ядовитая усталость. «Ну что ж… Все, что ли?… Вот так, вот здесь». Сухо хлопнет выстрел, отзовется только воронье.

Чувствуя, как взбухает в нем озноб от самых ступней к груди, подпирает горло, он стал поднимать наган к виску.

Коротко взвизгнула неподалеку калитка, с шорохом осыпались по склону комья земли. Мучительно выбираясь из затопившего его небытия, Шамиль разлепил стиснутые веки, откинулся к забору, скрипнул зубами: «Кого черт несет? Подохнуть спокойно не дадут».

Не опуская нагана, с усилием повернул голову. За густым частоколом темных стволов обозначились две темные фигуры, стали спускаться на дно балки. За спиной мужчины торчал ствол карабина. «Апти, — вяло ворохнулось в сознании. — Фариза пошла провожать сына… Фариза? Откуда она здесь, как попала сюда раньше меня?» Впрочем, это уже не имело никакого значения, как и все остальное.

Неожиданно подумал: «А ведь это я смял судьбу парня». Апти покидал дом матери через калитку в заборе, уходил задворками, тайком. Изгой, подкидыш.

В бесконечной дали минувшего двадцатилетия бесшумно вспыхнул взрыв его, ушаховской гранаты. Гибкой плетью лениво падал в бешеный поток реки перерубленный взрывом висячий мост. С него сорвалась в воду грузная фигура Ахмедхана. Черным поплавком запрыгала в белогривых волнах голова. Стеклянная стена водопада всосала и накрыла ее.

Далекая вспышка гранаты Ушахова хлестнула тогда по Фаризе («А ведь плакала в наркомате из-за меня, измордованного, стенографировала и плакала!»), по человеческому зародышу в ней, искорежила ее судьбу. И об этом сейчас знает только он, «бандпособник» Ушахов, он да река, поглотившая Ахмедхана. А зародыш вырос…

Фариза и квартирантка Фаина срослись душами в одиночестве, обстирывали, обихаживали парня, когда он раз в несколько месяцев спускался с гор. Фаризе посылали в город телеграмму, и она приезжала. Они уже свыклись с его судьбой, грели парня нерастраченным теплом сердец. Где бы он ни был, над ним висела грозовая неприязнь аула. Аул ненавидел его отца — Ахмедхана, и вал этой ненависти захлестнул краем своим сына, имевшего несчастье стал физической копией своего отца. От такой ненависти не отскрестись, не отмыться, липкая, едучая, она день за днем разъедала душу. Отторгнутый аулом за звериную жестокость отца, ни в чем не повинный сын стал легкой на взлет ночной птицей, избегал света и людских глаз.

Когда внизу все затихло, Ушахов снова поднял наган. Женский отчаянный крик ударил его в самое сердце. Он развернулся. По размокшей листве вдоль забора бежала к нему Фаина. Как он не заметил ее?!

Он зарычал в бессильном отчаянии: да сколько же можно! Уперся взглядом в искаженное криком, мучительно-желанное лицо, выдохнул:

— Перестань орать!

Не останавливаясь, с маху уткнувшись ему в грудь, она хлестнула Ушахова по щеке, откинулась назад, ударила наотмашь еще раз.

— Баба! Тряпка! Нюни распустил! Юбку тебе носить вместо штанов! — Упруго нагнулась, рывками сдирая влипшую в тугие бедра юбку. — Ну?! Что стоишь? На! А мне штаны свои давай!

Опустив наган, оторопело пятясь от юбки, он уперся спиной в забор.

— Какого черта… Люди увидят. Надень!

— Не хочешь?… Отдай! Давай его, миленький, давай, горе ты мое…

Отобрала наган и, ухватив Ушахова за руку, потянула за собой, пришептывая:

— Идем… Да идем же скорей! Ну, мне долго телешом стоять?!

Он сидел на табуретке. Табуретка стояла посреди кунацкой. За неплотно прикрытой дверью переодевалась Фаина. Там что-то шуршало, потрескивало. Гулко, густым медовым звоном ударили настенные часы, и Ушахов, тряхнув головой, наконец очнулся. Он все еще жил, дышал. Били часы. Теплым ореховым светом сочился комод напротив, тая в сумраке недр сизую блесткость хрусталя.

Открылась дверь, вошла Фаина. Синее сияние влажных глаз, полотняная вышитая кофта, тугой русый узел волос на голове. Из домотканой суровости серого холста в земляной пол упирались точеные ноги.

Жадно трепетавшими ноздрями, всей грудью Ушахов вдыхал теплую обжитость дома. Пахло воском, свежим хлебом, желанной женщиной. Глубоко, судорожно вздохнул и, завороженно глядя на Фаину, сказал:

— За что ж ты меня так? Капитана, орденоносца, грозу бандитов — оплеухами среди бела дня.

— За дело.

— Героическая женщина! Хоть в оперативники бери. Пойдешь?

— Попроси хорошо, подумаю.

— Неужто пожалела?

— Нужен ты мне. Нашли бы еще тепленького возле дома — по допросам затаскали бы… У вас это получается.

Он машинально отметил, как трудно ей далось это «тепленького». Глубоко спрятанный ужас на миг проступил на лице.

— Вперед на три хода смотришь.

— Ага. Стараюсь.

— Ну… Вроде все выяснили. Пойду я…

— Не держу.

— Плачешь-то чего?

— Для разнообразия. Не все ж хихикать.

— Наган-то отдай.

— Возьми.

— Так пойду я…

— Иди-иди, отставной козы барабанщик.

— Успела оповестить? — изумился Ушахов. — Кто?

— Сорока на хвосте принесла.

И тут он вспомнил: Фариза. Вот только когда успела стенографистка раньше его… Отчаянно маясь прежней недоступностью Фаины, которая теперь спасла его от самого себя, выдохнул он стонуще, безнадежно:

— Черт меня дери, подохнуть спокойно не дала. Зачем в дом вела, зачем я тебе?

— Ты что из меня жилы тянешь? Зачем вела?… Зачем мужика баба в дом ведет, растолковать?

Окончательно сбитый с толку, обескураженный ее злым выкриком, он качнул головой, пожаловался беспомощно:

— Ничего не понимаю… Ты же полгода назад меня отсюда, из этой комнаты, вытолкала, сказала, чтобы ноги моей больше здесь не было.

— А ты приходил зачем? Припомни! Вот за этим! — яростно пришлепнула она ладонями по тугим бедрам. — Первым делом бутылку на стол! Чего стесняться, война все спишет, русская баба в ауле, пользуйся!

— Фая… Фаечка! — он ошеломленно вглядывался в нее. — Я же свататься приходил.

— Что?…

Торопясь, заглатывая слова, стал объяснять Ушахов свой прошлый горький визит, проламываясь сквозь несуразицу их отношений, пугливую настороженность этой одинокой, отчаянно гордой женщины:

— Думал, призовут скоро… Третий рапорт в наркомат отослал, в разведку просился, рассчитывал: кого, если не меня? А к тебе давно тянуло. Я себя по-всякому ломал: кобель старый, седой, трижды стреляный, жених — всему аулу на смех. А потом совсем невмоготу стало, день тебя не увижу, хоть волком к ночи вой.

— Господи, Шамиль…

— Ну и решился. Думаю, если хлопнут в чистом поле, хоть имя чье вспомнить будет. Десять лет холостяк, к мужикам в основном прислонялся на ночевках под одной буркой. Привычка сработала: идешь в гости — бери бутыль, будь она проклята. Если бы знал, что так из-за нее встретишь…

— Что ж ты сразу, тогда, не сказал такого?

— Фая, я ведь пулю в лоб решил не из-за того, что на Исраилове спекся. Из капитанов в рядовые выставят — переживу, фашиста на фронте и рядовым зубами грызть можно. А сегодня вроде итога подбил: ни тебя, ни фронта, ни Гришки Аврамова. Вильнуло в сторону мое начальство: от друга паленым запахло.

Рвался голос у Шамиля, щурились, слезились, как от нестерпимого света, глаза. Недоговаривал. Не мог сказать сейчас Фаине еще одну причину, заставившую поднять наган к виску. Расползалась с фронтов тараканья рать дезертиров. Он их ловил, допрашивал. Озлоблением, ярой ненавистью опаляло капитана на допросах, будто не приведенные под конвоем, а он, Ушахов, слинял в первом же бою, плюнул в попавшего в беду великого соседа — Россию, истекающую кровью, и удрал в горы отсидеться, переждать, чем дело кончится.

Он слишком устал смотреть в дымящиеся злобой зрачки, выслушивать оправдания или проклятия себе, вайнаху, отторгать судорожные попытки надавить через родственников, мулл на его вайнахскую общность с теми, кого допрашивал, — с дезертирами. Он устал носить на плечах ломающую тяжесть вины за плодящиеся в горах шайки. И был бессилен что-то изменить. Он мог пресечь, покарать десяток-другой случаев дезертирства, но не мог одолеть нарастающую эту волну, в основе которой лежала чья-то изощренная злая воля и, главное, хищно-жиреющая гнил советского аппарата в горах. И ничего не изменится здесь, кого бы не слала Москва в каратели, как бы не понукал Шамиля его друг Аврамов… Бывший друг — резануло вдруг по сердцу.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: