Да, это была нелегкая работа. Бывало, что на прием приходило тридцать — сорок человек больных. Случалось, что они приходили почти все сразу. К концу лета было особенно много заболеваний. В больничном дворе становилось тесно. Мужчины сидели на корточках, курили и жевали табак. Женщины, сбившись в стайку, прижимали к себе детишек. Все терпеливо ждали. А Халима нервничала; успеть бы!
Доктор Антон Иванович был одинок. Когда-то, много-много лет назад, он и его жена, учительница, были первыми русскими людьми в округе. Потом жена доктора умерла, дети уехали в город: сначала учиться, потом работать.
Может быть, потому, что они не баловали отца вниманием, что письма их были сухи, а посещения коротки и редки, доктор привязался к Халиме. Впрочем, хмурый человек не выдавал свои чувства. Но она ощущала его спокойное и ласковое участие.
Одинока была и Зульфия, потерявшая мужа во время обвала в горах много лет назад. По-настоящему семейным домом, где всегда было весело, где стоял немолчный детский гомон, смех и песни, был дом Кумри.
Собственно, дома не было: была маленькая кибитка, в которой на кошме спали Кумри, старшая ее дочь Нурихон и двое близнецов — шестилетние мальчики, одинаковые, как два арбузных зернышка.
А где спали остальные, трудно было сказать: то в сараюшке, который доктор разрешил поставить на больничном дворе, когда Кумри взяла на воспитание еще двух сирот, то в чулане за кухней.
Пострел Ахмат нашел приют у Зульфии, которая твердила, что «ребенок же не виноват, что эта нахалка Кумри…» — и так далее. А беленькая, большеглазая русская девочка Соня жила у доктора. Сонин отец служил в Кошчинаре конюхом. Он был вдов.
Когда он умер, Соня не ощутила всей тяжести потери: ей было три года. Зульфия заменила ей мать; это была любящая, хлопотливая и надоедающая своими заботами мама. Ну, словом, настоящая мама!
Когда Кумри взяла на воспитание первых двух детей, она была еще совсем молода. Муж ее был убит на фронте. Они любили друг друга и мечтали иметь много детей. Особенно он, молодой кузнец Исмаил, которого звали Исмаил-Палван за богатырскую силу.
И в память мужа Кумри взяла к себе двух сирот. И вырастила их. А потом — еще двух. И свой маленький домишко Кумри отдала старшей своей воспитаннице и ее детям — теперь у нее уже было двое детей. А сама поселилась в кибитке на больничном дворе. Теперь колхоз строил Кумри новый дом. Большой дом для большой семьи Кумри. А пока она, как наседка, собирала к столу своих детей, высоким, дребезжащим голосом взывая:
— Ахмат, ты опять влез на урючину? Сейчас же вниз!.. Зайнаб, перестань копаться в песке, иди вымой ручки!.. Селим, долго я тебя буду ждать?
Кумри была полна энергии; казалось, пестрая и шумная орава, окружающая ее, придавала живость ее расплывшейся фигуре, молодость ее круглому, гладкому, без морщин лицу с чуть усталыми карими глазами.
Халима была частой гостьей за столом этой необыкновенной семьи. Она приходила усталая и в первые минуты плохо воспринимала окружающее, все еще погруженная в заботы дня. Потом она как бы оттаивала и растворялась в невероятной суете вокруг стола, накрытого во дворе под урючиной.
…В тот день с самого утра темно-синяя туча поползла к вершине горы Алмазной. Постепенно спускаясь ниже, туча заволокла всю вершину, в ней потонуло алмазное сияние снегов. Потом все небо стало сереть. Лучи спрятанного солнца необычно осветили каким-то зловещим светом кишлак Кошчинар. Вдруг стало быстро темнеть, как при затмении солнца. Серо-белые, быстро движущиеся пятна покрыли склоны: это с ближних пастбищ пастухи гнали отары.
И было что-то общее — тревога, смятение, ожидание беды — в стремительном беге туч и в этих перемещающихся, переливающихся пятнах на склонах гор.
В этот день в больнице было, как никогда, много людей. «Изменение атмосферного давления, предчувствие грозы», — привычными словами объяснила себе мысленно Халима. Какой-то смутный, нарастающий гул доносился с высоты. Нарастание обрывалось как бы падением огромного тела в поток — и сразу тишина, прерываемая раскатом грома.
Только к полуночи добралась Халима до постели. Когда она бежала через двор, сильный ветер ударил ей в лицо. Ветер словно катился с высоты, бешено гоня по небу черные тучи с рваными краями. Как стремительные кони с распущенной гривой, неслись они, и низко кланялись ивы у хауза, шелестя, убегали за ветром травы, и снова смутный далекий гул долетел до уха Халимы… Верно, гром грохотал где-то очень далеко, в тех горах, что громоздились на горизонте.
Сверкнула молния, блестящим серебряным клинком разрезав тьму. Халима никогда не видела такой ослепительной молнии. Да, все здесь, в горах, было иным, чем внизу, на плоскости. Если дули ветры, то, как безумные, бесновались они и рвали камышовые крыши и гнали воду в арыке волнами… Если редкий в этих краях дождь прорвется, то хлынет с невиданной силой и горные речки выйдут из берегов и водопадами сорвутся в ущелье.
Все было здесь громадно, броско, значительно. И люди под стать природе мощны, щедры, порывисты.
Халима бежала через двор, накинув халат на голову. Прибежала, бросилась на постель, уже сон бродил где-то возле, шептал что-то неразборчивое в самое ухо.
За окном все бушевал ветер, и от этого в комнате было уютнее и приманчиво пахло жильем.
Халима спала. Ей снилось собрание колхоза. Собрание, похожее на то, которое было недавно, где доброе слово сказали и о ней, Халиме. Но все же другое. И других людей приветствовали, стоя и хлопая в ладоши. Хлопали так оглушительно, так долго… Да что же это такое? Пусть дадут говорить. Нельзя же так… Но хлопки становились все неистовее…
Халима проснулась. Кто-то стучал в дверь. И, наверное, уже долго. Халима накинула халат. Это, верно, Зульфия. Но что ей надо в поздний час? Голос Зульфии звучал тревогой:
— Открой, Халима! В горах несчастье!
Халима откинула крючок — на Зульфии лица не было.
— Да что же мы в темноте? — Халима щелкнула выключателем, но свет не загорелся.
— Уже давно не горит. Где-то повалился столб. Весь кишлак без света. Мы зажгли там, в больнице, керосиновую лампу, — говорит Зульфия и падает, обессиленная, на стул.
— Что случилось, Зульфия? Что случилось?
— Там, в горах, в колхозе «Кзыл Михнат», заболел старый чабан, Эсамбай-ата. Сердце. И годы… Всадник примчался оттуда с риском для жизни. Дорога завалена, обвал. А старик без помощи лежит там, вверху.
— Но разве там нет никого?
— Ведь это небольшое селение, мы всегда оказывали им медицинскую помощь. Но сейчас никто не проберется туда, пока не расчистят дорогу.
— Это долго, — машинально произносит Халима.
Халима одевается. Обе женщины выходят во двор. Как странно — ни дождя, ни ветра! Тихо. Луна плывет низко над двумя чинарами. И недвижна листва.
В приемном покое доктор склонился над столом в скудном свете керосиновой лампы. Халат на нем небрежно завязан, очки лежат перед ним на раскрытой книге. Вся его поза выражает бессилие. Это совсем не тот человек, которого видит Халима каждый день в часы приема.
Против него на кончике стула сидит юноша. Голова его повязана промокшим платком, кожаная куртка брошена в угол.
При виде женщин юноша встает и низко кланяется. У него иссиня-черные волосы, падающие из-под платка на лоб.
И Халима вспоминает, что уже видела его раньше.
— Это внук больного. Он прискакал на добром коне. Позади него катились скалы с вершин… Ему повезло!
— Нет, — горько говорит юноша, — мне не повезло. Если нельзя помочь деду…
И тут Халима вспоминает, где она видела этого юношу, эту иссиня-черную прядь на лбу. Как гордо он сказал тогда: «Это наш дед!»
— Так Эсамбай-ата болен! — говорит сама себе Халима и не замечает, что произносит эти слова вслух.
— Да, у него так болит сердце, что он скрипит зубами. И боль отдает в плечо.
— Укол пантопона. С кардиамином, — бормочет доктор.
Халима машинально берет санитарную сумку и надевает лямку через плечо.