Все же, настороженный, Василий подошел ближе: человек стоял так же, крепко опершись, чуть не навалившись на опасно вспученную стену. «Пьяный какой-нибудь», — подумал Василий, но рука с папиросой, небрежно откинутая, не дрожала, во всей фигуре была какая-то нарочитость, как будто человек не случайно оказался тут.
Василий подошел вплотную, но и тогда незнакомец не очнулся от задумчивости.
— Эй, приятель, так тебя и задавить может, — негромко сказал Василий над самым его ухом.
Человек неторопливо обернулся, и Василий застыл на месте от удивления, узнав рыжего Женьку.
Несколько секунд они молча смотрели друг на друга. Василий — с какими-то смутными подозрениями, Женька — с несвойственным ему выражением, словно бы сожалея о чем-то и как бы говоря: «Да, это я, вот так, и ничего тут не поделаешь!»
— Почему ты здесь? — спросил Василий, наконец обретя дар речи.
— Долго рассказывать. А если по-честному, я тут и околачиваюсь, чтоб найти кого-нибудь… кому можно рассказать.
Это прозвучало странно, нелепо.
Василий понял только одно: в судьбе Женьки что-то резко изменилось. В нем не было прежней самоуверенности, былого нахальства. Наоборот, в нем высматривалась усталость, разочарование, даже безнадежность. И если в чем-то проявлялся прежний Женька, так это в решительности, с которой он предложил:
— Вот что, Вася! Хочешь потратить на меня час времени — не раскаешься. Не хочешь — не обижусь.
— Пойдем! — ответил Василий, не раздумывая. Мысль о том, что Женька не случайно здесь, что есть связь между ним и этим скорбным местом, что эта связь может выявиться сейчас же, вынуждала его торопиться.
— А куда поведешь? В ЧК? — спросил Женька. Смысл его слов был вроде вызывающий, но голос звучал устало, насмешкой над самим собой.
— В пивную зайдем. Тут недалеко, на Дмитровке.
— Лады! — Женька с готовностью шагнул на тротуар.
Они молча пересекли Тверскую с аптекой на углу, мимо старенькой церкви на спуске, вздымающей невысокие древние купола над белой оградой, прошагали по Большой Дмитровке и повернули налево.
Здесь, против массивного мрачного здания ломбарда, сохранилась маленькая пивная, в которой сейчас они оказались единственными посетителями.
Василий заказал пива.
— А если беленькой из-под прилавка? — спросил Женька, но, когда Василий отрицательно покачал головой, сказал: — Ну, тогда и я — нет.
В этом определенно проявлялось что-то новое, делавшее его не то чтобы совсем другим человеком, но как бы вышибленным из своей обычной роли горлопана, циника, бахвала. И, выйдя из роли, он оказался неприкрытым, голым и ранимым, как улитка, высунувшаяся из панциря. И это располагало Василия к нему. С болью он вспомнил, что так и не выполнил просьбу Владимира Михайловича разыскать Женьку «Беспощадного».
— «Ты слушать исповедь мою сюда пришел. Благодарю»… Помнишь у Лермонтова? — Женька усмехнулся, облизнул пивную пену с губ.
— Да. Но ты хотел рассказать…
— Не бойся. Я не раздумал, — усмехнулся Женька. — Помнишь, в Питере я около матросика в комендатуре ошивался? Я тогда по молодости о подвигах мечтал, о геройстве. А подвигов, понимаешь, не видно было. А что было? Душить контру! Ловить бандитов! Трясти спекулянтов! А мне этого, черт возьми, было мало… И тут вот подчалил ко мне один длинноносый. Телеграфист. Фамилия неблагозвучная: Штыкач. Может, знал?
— Знал, — подтвердил Василий.
— Вот взялся он меня обрабатывать. «В тебе, Женька, бунтарь сидит. Вот и иди в партию бунтарей — у нас и лозунг подходящий: «В борьбе обретешь ты право свое». В борьбе, а не в прыганье по вагонам за несчастным мужичонкой, что мешок отрубей принес. Не мелочись, ты на крупное дело способен»… Ну, и все такое. Послушал я, послушал и подался в эсеры. Был в Питере такой — лохматый, в пенсне, по прозвищу «Диоген». Он объяснял так, что жил некогда мудрец с таким именем, жил в бочке, поносил сограждан, искал настоящего человека. Вот и мой Диоген таким человеком оказался…
Женька задумался, помолчал.
— А может, он действительно был настоящим человеком. Но уж очень, понимаешь, не от мира сего. А другие, совсем другие, вокруг него так и крутились. И, прикрывшись его высокими рассуждениями, делали свои дела.
Все это показалось Василию весьма туманным и далеким от того, что он хотел от Женьки услышать. И он спросил:
— А как же ты попал в Москву?
— В Москву вот так. Мой Диоген — надо тебе сказать, что я при нем был вроде бы адъютантом, — переругался со своими единомышленниками и стал откалываться от левых эсеров. И послал он меня со своим длиннющим, как он сказал, «программным» заявлением в Москву, в ихний центр. Уж не знаю, почему он решил из меня гонца сделать, все равно как «Ваську стремянного»-помнишь, стихи учили, про князя Курбского?.. Ну, я отправился. Явился по адресу в Трехсвятительский переулок, передал письмо. Велели мне обождать. Жду. Паек дают, деньги платят, — чего мне? Тут начались события: как раз во время мятежа я при штабе находился, а потом, когда они все поразбежались, остался я как на льду… Насмотрелся я, как «в борьбе право свое обретают», — сыт по горло! Но и к другому чему не пристал… Брожу по Сухаревке, тому-другому подсобляю, — голодный не ходил. Но, скажу тебе, тоска меня заела. И не до кого притулиться. Как раз в эту пору встречаю я такого типа, Петрикоса. Ну, это его так звали. А по-настоящему он Петр Иванович Косичкин. Эсер ли он, анархист ли, не знаю, но на Трехсвятительском он, можно сказать, своим человеком был. Личность, скажу тебе, интереснейшая! Наружностью — гнида! Абсолютное ничтожество с наклонностью укусить, подколоть, ножку подставить. Но что-то в нем было такое… В общем, он больше их всех, моих волосатых, понимал и в конспирации, и в приспособлении к обстановке. Еще когда я при штабе был и все вроде шло по восходящей — наши гоголем ходили! — а Петрикос уже на сторону глядел. Вроде, знаешь, собаки, которая загодя землетрясение чует и убегает из дому. И вот, когда я шатался по Сухаревке, наскочил на меня Петрикос. Я так понял, что хотя это получилось случайно, но был я ему нужен. Не для политики, мне теперь так сдается, что политика ему теперь до печки была, а для его собственных дел. Дела же у него были такие: скупка-продажа антикварных вещей. Ну, знаешь, барахла всякого старинного и камушков. И картинки тоже шли. Подлинники. Дело это, я тебе скажу, в самом деле стоящее. Почему? Объясню, если ты не знаешь…
— Понятия не имею, — пожал плечами Василий.
Кажется, Женька все-таки доберется, хотя и окольными путями, до того, что единственно интересует Василия. А что-то ему подсказывало, что будет, будет в рассказе Женьки такой момент, такая точка… Ведь неспроста подхватил его на Сухаревке такой, видно, не простой тип — Петрикос!
И потому Василий заказал еще пива и продолжал слушать складный, несбивчивый рассказ Женьки.
— С антиквариатом этим, значит, такое дело. Когда скинули царя и аристократия подалась за границу, те, кто оставались, челядь всякая, ну, и та шушера, что вокруг царского двора вилась, порастаскала всякий шурум-бурум из дворцов. Что не успели реквизировать или уничтожить. И в голодное время они пустили это все в оборот. Ну, кто покупал? Известно — иностранцы. Мой Петрикос и был посредником, плавал в мутной водичке между этими, как говорится, осколками чуждых классов и иностранными ценителями. И на этом неплохо зарабатывал. Честно скажу, и я при нем зажил. Подлатался. Стал пижоном ходить. А делов всех мне было только что снеси туда-сюда чего. И в случае задержания твердить: попросил на базаре какой-то человек передать по такому-то адресу. Конечно, адресок липовый. И на том стоять… Надо тебе сказать: Петрикос обставлял свои дела отлично, — я ж тебе говорил, он насчет конспирации был мастак. Случалось мне: носил я в потертом портфелишке завернутые в старую газету бриллианты чистой воды. Мне это дело нравилось. Политика, я уже тебе сказал, мне осточертела.
А насчет «бывших», конечно, я был в полном курсе, поскольку выполнял поручения Петрикоса: снести что куда, взять, передать на словах… Было еще такое. Встречался Петрикос с каким-то типом в ресторане при бегах, сидели, обговаривали какие-то, видать, секретные дела. Почему я думаю, что секретные? Потому что всякий раз Петрикос мне велел следом за ними идти, проверять, не нацеплен ли им хвост…