— Ты верный человек, Николай, — сказал Глинский, а Николка вспыхнул от смущения. «Знал бы ты, какой я верный!» — подумал он и низко опустил голову.
Глинский же, принимая это за застенчивость, повторил:
— Ты верный человек, Николай, и я хочу поручить тебе важное дело.
Николка вздохнул и поднял глаза, правдивые, ясные, как у Флегонта Васильевича, если бы мог видеть себя со стороны.
— Завтра в полдень, — продолжал Глинский, — ты поедешь вместе с Христофором в Литву. Проводишь его до ливонского рубежа, а сам воротишься в Смоленск. Я дам тебе двадцать рублей. — У Николки перехватило дыхание: изба стоила рубль. — Купишь на торгу лавку и будешь торговать, чем захочешь. Однако не торговля будет твоим истинным делом. В лавку станут приходить люди и моим именем будут указывать или спрашивать, и что те люди скажут, то ты сполнишь.
Вдруг Михаил Львович улыбнулся и произнес те два слова, что вчера бормотал пьяный Шляйниц.
— Чего? — не понял Николка.
— Чего? — засмеялся Глинский. — Затравим углежога, вот что.
Николка аж взмок со страха, но, продолжая начатое, спросил:
— Какого углежога?
Михаил Львович лукаво сверкнул очами:
— Так недруга называют польского короля Сигизмунда. Он волосом черен и отчего-то смугл, потому и есть — «углежог».
— Так что же я-то в Смоленске стану делать? — опять спросил Николка.
— Травить углежога, — серьезно и зло проговорил Глинский. И повторил: — Травить углежога.
Сумка, полная секретов
Еще не пропели петухи, а Николка был уже на ногах: путь предстоял нелегкий и неблизкий. Смоленск стоял в глубине Литвы, и чтобы до него добраться, требовалось неприметно перейти рубеж и столь же осторожно проникнуть в город. Но самое главное — перед тем как отправиться в дорогу, нужно было обо всем рассказать Флегонту Васильевичу.
Серое утро едва брезжило над Москвой. В небесную хмарь тихо струились теплые дымы. За прилавками на Пожаре толклись редкие купчишки — сонные, молчаливые.
Николка прошел в Кремль и торопливо зашагал к избе Флегонта Васильевича. В двери дома он вошел почти одновременно с хозяином.
Неспешно сняв шубу, Флегонт Васильевич глянул в зеркало веницейского стекла, огладил волосы и бороду, степенно прошествовал к окну. Спросил ровно, спокойно:
— Ну, с чем пришел, Николай?
Николка быстро, ничего не упуская, рассказал дьяку и о том, куда и зачем посылает его князь Глинский, и о том, кто скрывается под именем «углежог».
Флегонт Васильевич, постукивая костяшками пальцев по краю стола, о чем-то надолго призадумался. Потом, словно опомнившись ото сна, заговорил:
— В Смоленске все, что Михаил Львович накажет тебе делать, делай со тщанием и без всякой хитрости. Однако обо всем том доводи одному человеку. Это наш человек, ты ему верь. И что он тебе скажет, считай, что это я говорю. Тот человек тебя сам найдет. И про мое здоровье спросит. А ты ему ответишь: «Бог миловал, дядя Аверьян, была по осени лихоманка, да отпустила» Запомнил?
Волчонок повторил условные слова, и Флегонт Васильевич, обняв его за плечо, прошел с ним до двери. Ласково кивнув, вложил в руку серебряный ефимок. Николка дернулся, хотел было возвратить, но дьяк быстро проговорил:
— Прощевай, брат. Удачи тебе! — И легонько подтолкнул паренька в спину.
— Вязьму проедем, — говорил Николка Шляйницу, — и надо будет держать путь к Дорогобужу. Меж ними есть деревенька. Зарубежьем прозывается. Возле той деревеньки густой бор, и в нем оврагов и урочищ не счесть. Через бор и выедем в Литву.
Шляйниц молча слушал, бесстрастно кивая: знал эту дорогу не хуже Николки, тайными тропами мог не только сам пройти, но и целый отряд провел бы незамеченным хоть до самой Ливонии.
Смоленск объехали стороной. Николка понимал, что вдвоем с немцем они приметная пара, а на одного казака кто обратит внимание?
Две недели пробирались лесами. Спали в буераках, настелив еловые лапы на остывающее кострище, завернувшись в конские попоны. Перед тем как лечь, в другие попоны укутывали коней. На холоде спалось крепко, трех-четырех часов вполне хватало, чтоб хорошо отдохнуть.
К концу дороги, невдалеке от ливонского рубежа, путников настигла весна. Задули с моря теплые ветры, пошли короткие, но частые дожди пополам с мокрым снегом, и это было куда хуже самой лютой стужи: от воды и дождей никакого спасения, особенно по ночам, не стало. Боясь вконец простудить коней во время сильного холодного ливня, однажды решили заночевать в Шяуляе, небольшом городке в земле жемайтов.
Когда они пошли в корчму, за столом сидело трое мужчин. Судя по одежде, по лежавшим на полу сумкам и окованным медью рожкам, то были ямщики, укрывшиеся на ночь. Люди бывалые, они сразу почувствовали в вошедших чужаков.
Корчмарь, старый маленький еврей, ни о чем путников не расспрашивал и, казалось, даже не понимал, о чем они говорят. Хотя приезжие почти и не разговаривали: не до того было — усталость валила с ног, истома от тепла и сытной трапезы смежала очи. Чуть ли не в первый раз за последнее время сидели они у печи, сняв сапоги, всем телом, а не только спиной или одним боком ощущая умиротворяющее тепло домашнего очага.
Однако когда к корчмарю подошел один из ямщиков, тот быстро что-то залопотал, то и дело поглядывая на Николая и немца.
Они уже собрались идти спать, когда услышали, что у входа в корчму остановились еще какие-то люди. Раздались голоса, шум подъехавших экипажей, чваканье копыт по расползшейся грязью дороге.
Дверь распахнулась, порывом ветра задуло горящие в поставцах лучины, и в темную комнату, осторожно ступая, вошли несколько мужчин и женщин.
Хозяин корчмы забегал, засуетился. Лучины, треща, зажигались одна за другой, и тьма отступала в углы горницы, за печь и под лавки, а в горнице становилось все светлее.
Корчмарь снял с вошедших мокрые плащи и усадил за стол возле печки. Мужчин было двое, женщин — трое. И те и другие были в темных рясах, с капюшонами, надвинутыми на самые брови. Они попросили принести им воду и хлеб, и прежде чем приступить к своей нищенской трапезе, долго шептали молитвы, сцепив на груди пальцы и опустив очи. Казалось, они ничего не видят и не слышат и только молитва занимает их.
Ямщики о чем-то зашушукались, пересмеиваясь, видать, не больно-то верили в показное благочестие слуг Божьих, хотя бы и в Великий пост.
Монашки встали из-за стола первыми и гуськом побрели в отведенную им опочивальню. Корчмарь, с зажженным фонарем, боком подвигался к двери, что-то невнятно бормоча и размахивая свободной рукой.
Первая из монашек, маленькая, полная, шла, низко опустив голову и молитвенно сложив руки.
Николка взглянул на ее лицо. Короткий, чуть вздернутый нос, нежная шея, маленький алый рот и седой локон, выбившийся из-под капюшона, были конечно же знакомы ему. Как? Когда? Николка чуть было не шагнул монашке навстречу, но сдержался при мысли, что не найдет, что сказать ей, о чем спросить.
Монашки вышли. За ними проследовали двое монахов, так же неслышно, благообразно. Ямщики, как только за святоши отцами закрылась дверь, зарыготали, отпуская непристойные двусмысленности.
Николка оглянулся и перехватил взгляд Шляйница — трусливый, настороженный. Лицо саксонца покрылось красными пятнами, на лбу выступила испарина.
«Панна Ванда!» — чуть не крикнул Николка, но только глубоко вздохнул и почувствовал, как гулко зачастило сердце и горячая волна стыда и страха хлынула к голове.
Спать они легли в душной тесной каморе. Впервые за время пути сняли с себя сапоги и кафтаны. Однако Шляйниц хотя и разделся, но кожаную сумку, надетую через плечо, и тут не снял. Так и лег на лавку, прижимая ее рукою к бедру.
Николка понимал, что в сумке у саксонца хранятся бумаги, ради которых он приезжал в Москву и теперь едет обратно, замерзая от стужи, промокая под ливнями, ежеминутно рискуя и своей, и его головой. Ох как хотелось Николке хотя бы на несколько минут заглянуть к Шляйницу в сумку!