— Я видел в подземелье рогатого Етагыра с одним глазом, говорю тебе. Тебе достаточно такого объяснения для твоей убогой фантазии, мужик? Ну и отстань навсегда от меня с этой шахтой!
— Это, Лёва, так светящийся в темноте газ из-под земли вырывается, а ничуть не Етагыр в блеске адского пламени.
— Тогда меняем тему разговора и навсегда забудем о моём вчерашнем психическом заскоке в шахте.
Похоже, доцент Шмонс окончательно смирился с панибратским обращением своего холопа. Такое и в старину нередко случалось, когда кто-то из расторопных дворовых мужиков в открытую издевался над беспомощным паном и даже давал ему тумаков, если тот сильно раскочевряжется. Хозяин с расслабленной волей и ловкий слуга в этом случаем как бы меняются ролями, когда остаются с глазу на глаз.
Ерофеич без прислужницы целый день носился по избе и пристройкам для скота за хозяйскими нуждами, по-бабьи хлопотал у печи, а пьяненький Шмонс дремал перед маленьким телевизором с китайскими программами безо всяких субтитров. Фёкла вернулась из церкви ближе к полуночи.
— Покрестилась? Покажь крестик.
Нательный крест был из чистого золота и на золотой же цепочке.
— Поносила? Теперь сымай!
— Чего уж так безбожно! — возмутился даже Шмонс, которому вообще-то все обиды тунгуски были безразличны.
— Сымай, кому сказал! Нечего ихнюю дикарскую породу золотом баловать. Я ей деревянный вырежу на простой верёвочке.
— Так твой крест нательный из дерева же ещё нужно в церкви освятить, мужик.
— И так сойдёт. А теперь будём спать! Фёкла, отведи нашего пьяного хозяина к себе в постель.
Крохотная женщинка положила руку здоровенного Шмонса себе не плечи и потянула его к полатям за ситцевой занавеской. Тот полез к ней целоваться слюнявыми губами:
— Новоокрещённая ты моя язычница! Теперь между нами в постели нет греха.
— Есть грех — нас не венчали, — неожиданно ответила молчаливая тунгуска.
— Откуда ты знаешь?
— Поп сказал.
— Ну, если и есть грешок, то совсем ма-а-аленкий. Отмолим потом. Церковь поставим в Китае.
На следующий день Шмонс проснулся ближе к полудню, когда из-за гор выглянул краешек солнца. В жарко натопленной избе никого не было.
— Эх, башка трещит! Полечиться бы.
Он побродил в обрезанных валенках по пустой избе, похлопывая по животу и даже насвистывая что-то от хорошего расположения духа. Затем вдруг примолк и испуганно огляделся по сторонам, ища на стенах иконы. Икон не нашел, а просто неуклюже и торопливо перекрестился и пробормотал: «Иисусе Христе, сыне Божий! Милостив буди мне грешному».
Успокоившись, подошел к шкафу с застеклёнными дверцам и нашёл флакончик с какими-то корешками. Вытащил стеклянную пробку, понюхал, попробовал на язык и выхлестал содержимое в два глотка, а корешки выплюнул на пол.
— Эх, вот и полегчает!
Сначала он на самом деле почувствовал лёгкость во всём теле. Казалось, мог взлететь, взмахнув руками. На душе стало покойно и радостно, ушли все страхи и опасения за судьбу своих спрятанных под землёй миллионов.
— Неужто колдовское зелье у тунгусской ведьмы так действует?
Но тут кровь хлынула носом на нательную рубашку и даже на пол. Стало всё понятно:
— Отрава!!! Спасите!
Хлопнула дверь. В избу вошел Ерофеич в коротком полушубке с охапкой спутанных сетей в красных от мороза руках.
— Лёва, с ума сошёл! Это же настойка женьшеня.
Он бросил ворох подмерзших сетей на пол и кинулся к Шмонсу. Достал ещё один флакончик и налил в стакан.
— Выпей-ка успокоительного горного пиончика, а то сердце от натуги не выдержит.
— Так женьшень же целебный, говорят!
— Если капельками пить.
Шмонс выпил и этот стакан и почувствовал, что его развезло, как после долгого застолья. Ерофеич вытащил квадратный штоф с таежным бальзамом из шкафа.
— Вот я для тебя ставлю литровую бутыль на полке у печки. Тунгуска её будет пополнять. Пей скоко хошь, если горло захочется промочить. А в шкапчик скляной не лазий. Там лекарственные снадобья.
— Колдовские зелья там, знаю я твою тунгусскую ведьму!
— Лёвыч, выпей ещё вдогонку бальзамчика и расслабься. Полегчает, уж поверь мне.
Гость выпил бальзама и поморщился. Он тогда ещё не выказывал признаков душевного расстройства, но спросил как-то странновато:
— А до скита, где покрестили дикую тунгуску, далеко добираться?
— Для тебя — далеко. Ты тяжёлый. Собачки нарты в гору не тянут. Нужно рядом с ними пробежаться. А ты на ногу не скорый. И вообще на кой тебе захотелось попа, Лёва?
— Исповедоваться и причаститься.
— Помирать собрался, что ли?
— Перед смертью соборуют, а не причащают. Причастие мне нужно для духовной защиты от соблазнов нечистого. Защиту духовную поставить.
— Сиди дома, Лёва. Здоровее будешь.
— Я тебе приказываю, мужик! — хлопнул Шмонс по столу кулаком. — Отвези меня в церковь. Я твой хозяин, а ты мой раб!
— Приказывать будешь, как совсем оздоровишься и протрезвеешь, а пока я тебе и дядька, и нянька, и исповедник, потому как ты ещё как той дитёнок неразумный, понял? Сам же говорил, что тебе отсюда и носа нельзя казать. И никто тебя здесь не должен видеть.
Гость обиженно засопел и принялся расхаживать по горнице в валенках с обрезанными голенищами, бормоча себе под нос и дергано жестикулируя. Потом утихомирился и подошёл к Ерофеичу, отводя от него глаза, словно гостя одолевало что-то постыдное, о чём он не смел сказать громко.
— Слышь ты, мужик, если я лишен возможности исповедоваться, то дай мне хотя бы выговориться.
— Помолчи уж лучше, Лёва, а то опять свихнёшься, как тогда в шахте.
— Нет, мне нужно высказаться о сокровенном… Меня распирает изнутри красноречие и подстрекает ораторский зуд. Я доцент. Лекции читал. Мне нужна публика.
— Почешись, и зуд пройдёт.
— Буду говорить и говорить тебе назло. Нуждаюсь в лечении словом — вербальная терапия это называется, а то совсем свихнусь и сам с собой разговаривать начну.
— Ну и толкай свои речуги хоть до полуночи, пока сон не сморит, а я сяду сети распутывать. Я терпеливый на болтливых дураков.
Ерофеич уселся на низенькую скамеечку и принялся распутывать сети — занятие, от которого нормальный человек может взбеситься и порубить их топором. Но у Ерофеича терпения хватало. Шмонс выпрямился, потянулся было к вороту по привычке поправлять галстук перед выступлением. Но он был лишь в нижнем белье и стеганой безрукавке. Откашлялся и начал свою первую лекцию: