— Сколько человек живёт в долине?
— Около ста тысяч.
— А если их переселить?
— У нас в республике горы да пустыни. Плодородной земли совсем мало. Куда переселять — на небо?
Вернувшись на завод, я отказался и от обеда, заранее приготовленного для высокого начальства. Перекусил с шофёрами, понимая, что тем самым бросаю вызов Невзорову.
И в самом деле, Эдуард Георгиевич, пока ехали под дождём до расположенной высоко в горах ГЭС, всё время молчал. Однако когда в мокрых сумерках за перевалом засветились огни нурлиевского города, ожерельем засверкала дуга плотины, внезапно проговорил:
— С идеализмом пора кончать. Страна практически находится на военном положении.
Это прозвучало как угроза. И я решил ответить.
— Эдуард Георгиевич, вы не находите, если вашему высказыванию придать грузинский акцент, получится типичный Сталин? — Тот хотел было что‑то сказать, но я перебил: — Раньше было капиталистическое окружение, потом война, потом восстановление промышленности. Повод нарушить государством же принятые законы всегда найдётся. Простите, буду писать о том, что видел. Одного не могу понять, как это вы, разумный человек…
Но тут уже перебил Невзоров:
— А вы? Вы не находите, что у вас типично атаевская интонация? Подпеваете ему, дорогой земляк.
Я почувствовал, что наговорил лишнего, но отступать уже было поздно, да и не хотелось.
— Подпеваю.
— Пой, ласточка, пой… Только если бы вам довелось строить хоть один комбинат, вы бы узнали, какой в нашем деле бардак, и я бы посмотрел, что вы бы построили, товарищ Крамер!
Я помнил предостережение Атаева и решил промолчать, хотя у меня и возник последний вопрос к Невзорову: «Как это все остаётся безнаказанным?»
Ответ я получил поздно вечером, когда, расставшись с Невзоровым и всем его сопровождением, вместе с Нурлиевым вошёл в отведённый мне номер новой гостиницы.
Тимур Саюнович прошёлся по номеру, включил и выключил настольное радио, раскрыл встроенный шкаф — посмотрел, есть ли там вешалки, откинул покрывало кровати — проверил, чистое ли постельное белье, зашёл в туалет, потом что‑то заметил на стене возле шкафа — это оказалась тонкая змеистая трещина.
Я успел снять плащ, выложить из сумки на подзеркальник туалетные принадлежности, Нурлиев все ещё присматривался к трещине.
— Это от просадки или землетрясения?
— Скорее, от того и другого, — ответил Тимур Саюнович. — Ну что, Артур, каковы впечатления?
Я поделился своими наблюдениями и наконец задал вопрос:
— Не понимаю, как это элементарное безобразие остаётся ненаказанным?
Нурлиев вздохнул, потом подошёл к окну и раскрыл его. Шум дождя вошёл в комнату.
— Видишь ли, у нас, в Азии, все просто. Невзоров — муж дочери нашего первого секретаря ЦК.
— Я догадывался о чём‑то подобном. Летел вместе с его семьёй из Москвы. Ну и что?
— Ничего, — ответил Нурлиев, — голова болит. У тебя с собой нет какой‑нибудь тройчатки?
— Не вожу. — Я увидел, что лицо Тимура Саюновича из оливкового стало землисто–серым. — А ну‑ка, сядьте.
— Зачем?
— Садитесь! Попробую помочь. — Я усадил его в кресло, положил ладони на лоб и затылок.
— Не беспокойся. Не сдохну, — проговорил Нурлиев. — Две турбины осталось поставить, тогда могу и умереть.
— Зачем умирать? Вам, сколько я понимаю, что‑то около пятидесяти.
— Пятьдесят один.
— ГЭС почти построена, директорствуйте на здоровье.
— Артур, когда кончается стройка, на готовое всегда приходит новый. У нас, по крайней мере, такие порядки.
— Давайте помолчим.
Лысоватая голова Нурлиева по–детски доверчиво покоилась в моих руках. Дождь монотонно шумел.
— А ты знаешь, проходит. Прошло. Только слабость осталась. Можно, прилягу?
— Конечно.
В комнате стало холодно. Я затворил окно. Снял с ног Нурлиева полуботинки, прикрыл его покрывалом и увидел, что тот уснул.
Сейчас, сидя в чайхане под все тем же нескончаемым дождём, я опять видел перед собой лицо спящего Тимура Саюновича с пробивающимся сквозь загар румянцем.
Тот спал недолго, минут двадцать. Встал бодрый, сосредоточенный. Мы проговорили до двух ночи.
— Главное, что падает на твои плечи, — поднять проблему на всесоюзный уровень, осадить этого карьериста. Внутри республики при данных условиях сделать это невозможно, сам понимаешь…
Я поделился своей тревогой за Атаева, рассказал про пистолет. Решили позвонить Рустаму домой, подбодрить. Но жена ответила, что он на работе — прорвало какой‑то трубопровод.
Утром в управлении ГЭС я опять встретился с Нурлиевым, потом вместе с ним осмотрел строящийся город, вместе же побывали в гостях у Чары на его новой квартире. То, что я два года назад видел лишь на листах ватмана, несмотря ни на что воплощалось, становилось благоустроенным, красивым и удобным жильём.
— Я тебя не встречал и провожать не буду, — сказал Тимур Саюнович, когда прощались у газика, — не имею возможности. Если что надо — звони в любое время, держи связь. Помни, и в атаевской истории, и в моей одна суть: не думают о людях.
Мы пожали друг другу руки. Потом расцеловались. Я шагнул в кабину к Чары, и тут Нурлиев крикнул:
— А как твой сценарий?! Когда снимать приедешь?
Я только отмахнулся.
«Еще неизвестно, — думал я теперь, — от чего больше пользы — от фильма, который, предположим, удалось бы поставить, или от конкретной статьи. Помог же Нурлиеву пробить проект города. Может, и сейчас удастся помочь». Я испытывал и к Атаеву, и к Нурлиеву нечто похожее на чувство братской любви, дорожил их доверием, понимал, что в них выражены лучшие стороны благородного, древнего народа, населяющего территорию, которую сейчас должен был покинуть.
До регистрации оставался час с лишним. Пора было ехать в аэропорт.
Я расплатился с чайханщиком и увидел, что осталось сэко–номленными рублей пятнадцать командировочных, не говоря уже о заветной пятидесятирублевке, сохранившейся от выигрыша на бегах. Решил напоследок зайти в заинтриговавший меня барак с вывеской «Комиссионный магазин», а по выходе купить для матери вяленой дыни и орехов.
…В комиссионке было пусто. Слева от входа табуном стояли подержанные детские коляски, на полках грудами пылились женские парики, видимо вышедшие из моды. Под стеклом на прилавках лежали шитые золотистыми нитями тюбетейки, рубашки, скатерти. Из стопки этих скатертей торчал угол чего‑то красно–чёрного, приковывающего к себе взор.
— Что это такое? — спросил я у продавщицы, сидевшей на табурете с вязаньем в руках.
Она встала, приподняла стеклянную крышку прилавка, вынула и положила передо мной ветхий от старости свёрток материи.
— Это у нас называется сюзане, настенный коврик. Какой‑то бабай принёс утром.
Я стал осторожно разворачивать свёрток. Продавщица помогла, и вот мы держали за четыре конца ручную вышивку. Плотными красными и чёрными узорами на белом шёлке.
— Смотрите, здесь в углу не докончено, — сказала продавщица, — было в древности поверье: докончишь — умрёшь. Ни одна по–настоящему старая вещь не кончена.
— Сколько стоит? — спросил я дрогнувшим голосом. Впервые мне страстно захотелось купить вещь. Именно эту. Я понимал: ей нет цены…
— Шестьдесят пять рублей.
— Сколько?!
— Шестьдесят пять, — продавщица протянула угол сюзане с прикреплённым ниткой ярлычком. И я прочёл: «Шестьдесят пять».
Отдал продавщице все свои деньги, спрятал в сумку завёрнутый в бумагу свёрток и вышел под дождь.
…Если у тебя ровно шестьдесят пять рублей и ты, находясь последние минуты в чужом городе, заходишь в случайную комиссионку на базаре и видишь там вещь, кажется предназначенную тебе, и она стоит именно шестьдесят пять, — попробуй подумать, что это случайность…
Правда, в карманах набралось немного мелочи. Я смог доехать до аэропорта автобусом. Регистрация на московский рейс заканчивалась. Предъявив у стойки билет и паспорт, прошёл к двери, ведущей в помещение спецпроверки.