Там на тахте, прикрытый одеялом в разноцветную клетку, полулежит худой, бледный Митенька, ещё не вполне оправившийся после болезни. На ковре у тахты валяются раскрытые коробки с игрушками. Петр Васильевич гладит меня по темечку, знакомит с сыном и оставляет нас вдвоем… Заводной германский танк с черным крестом на башне ползёт по ковру, выплёвывая из ствола снопы разноцветных искр. Черная Германия настигает меня и солдатиками в широких касках, что, стоя на месте, бегут с ружьями в руках.

И потом — в гостиной — разговоры взрослых о том же германском пролетариате, который вот–вот совершит революцию. Правда, Петр Васильевич, в отличие от папы и дяди Феди, не верит, что это может совершиться так скоро. Он герой Гражданской войны, учится в военной академии в Берлине, ему виднее.

Уплетая выставленные на стол неслыханные яства, я всё поглядываю на обритый могучий череп со следами сабельного удара, на орден Красного Знамени. Ощущение надёжности, силы и чистоты, исходящее от этого человека, все сильнее охватывает меня.

Но мама уже тянет за руку из‑за стола. Я захожу попрощаться к Митеньке. Затем, получив роскошный подарок — германскую заводную железную дорогу с паровозом, вагонами, рельсами, — мы выходим к лифту. Жена Петра Васильевича целует меня, маму, ещё раз благодарит её за Митеньку. Петр Васильевич опять молча проводит рукой по моей голове.

Жест этот грустный. А может быть, так только кажется, потому что мне грустно уходить из этого дома. Мы опять волшебно спускаемся на лифте. Внизу действительно ждёт шофёр в «эмке». И обратный путь через опустевшую Москву ещё впереди.

Еще впереди и тот страшный вечер — через несколько месяцев? через год? — когда я невольно подслушиваю жаркий шёпот мамы, говорящей отцу:

— Помнишь ту историю с мальчиком, с дифтеритом, я тебе рассказывала? Какой ужас — этот Петр Васильевич оказался немецким шпионом! Расстрелян. Встретила на рынке его жену. Опустилась. Продает вещи. Ее с ребёнком высылают из Москвы. Благодарила, что подала ей руку…

Глава третья

1

Пока ехал в троллейбусе, повалил снег. У Белорусского вокзала я пересел в метро, а когда поднялся наверх у «Сокола», все уже было бело. Одолевая зыбкую стену валящихся хлопьев, я шёл к Левкиному дому на перекрёстке, мимо которого проезжал вчера вечером…

Н. Н. жил так близко — всего три автобусные остановки отсюда. Территория эта стала теперь запретной и оттого ещё более манящей.

«Подобное притягивает подобное, — сказал вчера Н. Н., — на каком уровне будете мыслить, на таком и будут решаться проблемы». На какой уровень и как надо было подняться, чтобы разрешить неразрешимое: придумать хоть мало–мальски достойный сценарий для реализации гошевской затеи?

Я уже перешёл перекрёсток, как вдруг моего слуха коснулась мелодия. На приглушённом фоне оркестра явственно пела скрипка. Я приостановился. Казалось, перемигивание светофоров, укутанных в пушистый белый наряд, кружение машин, самый полет снегопада — всё подчинилось некоему явному единству, похожему на обещание счастья.

Я не сразу сообразил, что музыка слышна из замершего в череде других автомашин «жигуля» с приспущенным боковым стеклом, словно владелец, несмотря на непогоду, решил поделиться мелодией со всем городом. Но вот светофор смигнул красный цвет на зелёный, и мелодия стала непоправимо отдаляться.

Я тщетно вслушивался — не продлят ли скрипку другие автомашины, тоже имеющие радио. Музыка исчезла.

Я рванул дверь парадного; поднимаясь в лифте, наскоро сбил кепкой снег с плаща и, едва Машенька впустила в переднюю, тотчас спросил:

— Где радио? Работает?

Девочка привычно зыркнула на мои руки, в которых на этот раз была всего лишь папка, и только потом ответила:

— Радио у нас на кухне, дядя Артур.

В самом деле, сетевой приёмник находился на своём месте — на кухне, над обеденным столиком. Я крутанул ручку, к недоумению Галины, гладящей здесь пышную красную юбку. Квартиру заполнил голос диктора, вещающего о плохой работе сборщиков вторсырья.

— Левки дома нет, — сказала Галина, после того как я выключил радио.

Потом я сидел в Левкиных тапочках у стола, ел макароны, пил горячий чай. Мелодия скрипки ещё была на слуху, и я настолько боялся её забыть, что, в сущности, не слышал ни Галю, ни Машеньку, да и не замечал того, что ел и пил…

— Так где Лева?

— Здравствуйте. Я же сказала: не знаю. Надеюсь, скоро придёт. А что, мы вдвоём тебя не устраиваем?

— Галочка, я сейчас попробую напеть одну мелодию, может быть, вспомнишь, откуда это? — Я попытался воспроизвести сначала голосом, а потом насвистать, выпустить на волю это чудо, жившее в моём сердце, но соответствия не получилось.

В глазах Машеньки я, наверное, был просто смешон. Она о чём‑то зашептала на ухо матери, а затем вылетела из кухни, схватив отглаженную юбку.

— Левка тебе звонил, — сказала Галя, когда мы остались одни. — И не раз. Куда ты делся? Как твои дела?

— Кстати, можно позвонить? — Я встал из‑за стола.

— Туда не ходи. Машка готовит тебе сюрприз.

Она вышла в комнату и вернулась с телефонным аппаратом, за которым тянулся шнур.

— Сейчас узнаешь, как дела, — буркнул я, набирая свой домашний номер, и сообщил матери, что получил постановку, зачислен на зарплату.

— Ну и артист! — сказала Галя, когда я положил трубку. — Изображать радость, если её нет, наверное, трудно.

— Наверное. — Я подумал, что Галя тем не менее позавидовала: Левка вот уже который год не может, да и не хочет зарабатывать ни рубля, живёт на её жалованье и приработок швеи, упрямо продолжая разрабатывать не нужный никаким Гошевым замысел фильма о Ходынке, о судьбах России. «Железный характер, — с грустью подумал я, — никаких компромиссов».

— А мы с Левкой, между прочим, разводимся, — вдруг сообщила Галя.

— Не может быть! Что случилось?

— Сам расскажет.

— Что за шутки? Почему ты при этом улыбаешься?

— Успокойся, Артурчик, все хорошо. — Она потянула меня за руку. — Идем. Машка, наверное, уже изготовилась. Маша, можно идти?!

— Я не знаю, где веер! — донеслось из комнаты.

— Сверху на комоде!

— Все‑таки, что произошло?

Я не знал более дружной семьи. Чем суровей стискивала её жизнь, тем крепче, казалось, становился этот союз трех…

— Входите! — позвала Машенька.

Когда мы вошли, девочка напряжённо стояла посреди комнаты, одетая в пышную красную юбку, доходящую ей до щиколоток, в наброшенной на плечи материнской шали. В руке у неё был раскрытый веер.

— Мама, включай!

Зашипела на старом проигрывателе заезженная пластинка.

— Цыганский танец! — торжественно объявила Маша, едва раздалась музыка.

Я сидел в шатком, разваленном кресле и с удивлением наблюдал, как преображается в танце девятилетняя девочка. Черные глаза её засверкали, худенькая фигурка обрела грациозность.

«Неужели разводятся? — думал я. — Что за подлая жизнь; казалось бы, иметь рядом такого ребёнка, такую чистоту и радость…»

В кухне раздался звонок. Галя вышла, потом заглянула в комнату, поманила:

— Иди.

Но Машенька ещё танцевала. Она метнула на меня настороженный взгляд, и я понял, что отойти невозможно, как невозможно предать. Я стоял у дверей до конца, пока не кончилась пластинка, обнял разгорячённую девочку и вместе с ней вернулся на кухню.

Трубка ждала на столе.

Странно, голос Левки был приподнятый, чуть ли не радостный. Он сказал, что не может приехать домой, а наоборот, просит меня как можно скорей встретиться с ним. И не где‑нибудь — на ипподроме, на бегах.

— Но уже поздно, и потом, я не знаю, где это, никогда не был.

— Какое поздно?! Еще нет шести, — доносилось из трубки. — Летом это даже не вечер! Не теряй ни минуты, жду у тридцатикопеечных касс!

— Что происходит? — в недоумении спросил я у Гали, когда разговор кончился.

— У тебя есть мелочь? Садись на трамвай, отсюда близко. Нам он запретил говорить, а тебе, наверное, все сам расскажет.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: