— Сердце мое чует, ребята. Вот еще день, другой, и найдем. Разве может она пропасть? Огонь и воду прошла, в землянке рожала— чтобы ни за грош пропасть. Не верю!

Трудно сказать, что удержало партизан от возвращения. Во всяком случае, сам Жилбек уже не имел права приказывать — ведь они были партизанами, они не могли надолго отрываться от отряда и напрасно рисковать своей жизнью. В любую минуту их мог окружить враг — ведь была их всего горстка.

И все-таки они переждали ночь и весь следующий день искали Рябушкина.

И нашли.

Уже в сумерках громко, по-хозяйски уверенно их окликнул голос из-за кустов:

— Кого ищете?

Самого человека не было видно.

— А ты кто такой? — отозвался Жилбек.

— Мать с дитем ищете аль еще кого? — продолжал тот же голос.

— Да-да, ищем, — почти хором отозвались партизаны. Рябушкин вышел из-за кустов. Оказалось, что те пятеро у костра рассказали ему о встрече с партизанами.

— Сказали, что мою квартирантку муж разыскивает, — мрачно пояснил старик.

— А жива она?

— Жива. И дочка жива.

— Русская? — на всякий случай спросил Мажит.

— Не похожа, — ответил Рябушкин. Жилбек стиснул старика в объятиях.

К утру старик тайными тропами привел партизан к своей землянке.

Трудно найти слова для описания этой встречи. Партизаны передавали Майю из рук в руки, кололи ее небритыми подбородками, пока девочка не расплакалась и не обмочила пеленки.

Старик рассказал, как он брел по лесу со своей Нинкой и нашел спящую мать с ребенком. Он тихонько разбудил ее, Жамал в ужасе вскочила, закричала, прижимая к себе девочку. Боялась. Во сне мучили ее кошмары. Старик спросил, откуда она идет. Отвечает, из деревни. «Из какой деревни, когда ты нездешняя, — говорит Рябушкин, — врать нечего, говори правду». Жамал расплакалась, сквозь слезы стала просить, чтобы он хотя бы ребенка пожалел. Ведь у него самого тоже есть дети. Рябушкин велел ей успокоиться, не привлекать лишнее внимание и сказал, что беды ей никакой не причинит— у самого горя по горло.

— Километров восемь пройти надо, — сказал Рябушкин ей. — Там у меня землянка есть, кое-что припрятано из еды.

Видя, что женщина совсем обессилела, еле идет, хромает, старик взял Майю на руки и пошел вперед. Жамал поплелась следом, словно овца за ягненком, которого уносили, со слезами на глазах думая о том, что немало на свете добрых людей и что опять они спасают от смерти и ее и дочь, партизанскую дочь.

XV

…Тамара передала: деда Кузьму, который раньше был звонарем в Артемовке, надо устроить в Епищевскую церковь священником.

Иван Михайлович выехал в родную Артемовку. Он поехал один. Если раньше, в первые дни, Иван Михайлович неизменно видел рядом с собой полицаев, чувствовал, что за ним следят, то сейчас понял — комендант ему верит. Понял и поверил в свои возможности обмануть смерть или, вернее, отодвинуть ее на время.

Жена встретила Ивана Михайловича вежливо, как чужая… Не было прежней ласки во взгляде, в голосе. Она засуетилась, стала накрывать на стол, спрашивала о здоровье, но Иван Михайлович видел, что все это она делает через силу, что-то затаенное томило ее и мучило. Когда сели за стол и Иван Михайлович спросил свое прежнее: «Ну что, мать, как идут дела?»— Ольга Ивановна расплакалась.

— Не могу, Ваня, привыкнуть… — сквозь слезы еле выговорила она. — Людям в глаза смотреть не могу. Из дому не выхожу, чтобы вслед не плевались…

— Потерпи, мать…

— Не верю тебе, Ваня, ты все утешаешь меня, как маленькую. Неужели ты думаешь, что я смогу когда-нибудь привыкнуть? Говорят, что ты уже сам вешаешь людей. Сорок лет мы с тобой прожили, не думала, не гадала…

Ольга Ивановна разрыдалась.

— Успокойся, мать… Сейчас я не могу признаться тебе во всем. Ради тебя же самой не могу сказать… и ты меня об этом не спрашивай…

— Допустим, я тебе верю, могу поверить, дождусь, когда ты все расскажешь. Но как другие-то? Если бы мы с тобой на земле вдвоем жили, а то ведь люди есть… Друзья наши, родные…

— Ничего, мать, самое главное — совесть моя чиста. И твоя… Придет еще такое время, когда совесть будет мучить тех, кто сейчас отлеживается на печи, лишь бы сторонкой прошла лихая година.

— Ушел бы ты к партизанам, покаялся, пока не поздно.

— Не в чем мне каяться, мать, не в чем!

Так и не пришлось старикам пообедать как прежде. Ольга Ивановна плакала, у Ивана Михайловича кусок становился поперек горла. Уходя, он глухо сказал ей:

— Я хочу, чтобы ты жила спокойно… Поэтому не забираю тебя с собой в город. Оставайся пока здесь, подальше от моих тревог. Ты думаешь, что я служу фашистам. Нет, не служил и никогда не буду. И от этого жизнь моя каждый день на волоске. Когда-нибудь все узнаешь. Домой я уже не могу вернуться. И если больше не увидимся— прости, если обидел тебя чем-нибудь.

Ольга Ивановна положила ему руки на плечи.

— Я не знаю ни одной молитвы, Ваня… Но я буду молиться, чтобы судьба сберегла тебя. Я верю, что ты ничего дурного не делаешь. И ты верь, что мы с тобой еще будем работать в школе.

Кажется, она поняла, кому служит ее старый и тихий муж. Впрочем, самого Ивана Михайловича сейчас это мало беспокоило — он уже был уверен, что скоро вся округа узнает подлинные дела учителя Емельянова. Ему не терпелось, и чем больше свирепствовали фашисты, тем скорее хотелось Ивану Михайловичу расплаты с ними. Любой ценой… Теперь он уже ничего не боялся.

Старика Кузьму он застал дома. Увидев входящего бургомистра, Кузьма не растерялся, как другие, не спеша отложил молоток, гвозди (он чинил сапоги), вытер руки о тряпку, лежавшую на коленях, и спросил как равного:

— Жив-здоров, земляк? Давненько не виделись.

— Спасибо, пока жив-здоров. Как ты живешь, Кузьма Сергеевич?

— Вашими молитвами.

— Петра Васильевича давно видел?

— Какого Петра Васильевича?

Иван Михайлович промолчал. «Не верит… Ну что ж, бог с тобой, не верь, а я буду делать свое дело».

— Я к тебе как бургомистр пришел, Кузьма Сергеевич. В Епищеве церковь открываем. Помнится, ты звонарем служил лет пятнадцать тому назад. Времени с той поры прошло немало, пора тебя в сане повысить. Хочу назначить тебя священником.

— Здоровье не позволяет, Иван Михайлович, болею, — бывший звонарь потянулся к пояснице, покряхтел.

— Сейчас все болеют. А церкви православной кто-то послужить должен, — продолжал Иван Михайлович, думая: «Как ни вертись ты, дед Кузьма, я тебя все равно пристрою, если ты даже на самом деле не знаешь насчет партизанской задумки».

Помолчали. Кузьма смотрел в пол. Совсем седой старик. Сколько лет они уже знают друг друга! Много лет. Гораздо больше, чем осталось им жить на белом свете… Иван Михайлович с острой тоской подумал о том, что вот случись еще одна-другая встреча с местными стариками — и он не выдержит, признается.

— Ты должен пойти, Кузьма Сергеевич, должен, — с нажимом проговорил Емельянов.

— Ты прости меня, Иван Михайлович, за кое-какие слова, — неожиданно сказал Кузьма.

— Какие слова?

— Поносил я тебя как-то… Не знал, что ты крест на себя такой взял.

— Не беда, Кузьма Сергеевич. Авось это на пользу пойдет.

— А Петра Васильевича я видел дней пяток назад. Прислал он за мной человека, пошел я с ним в лес. А там встречает меня сам Лебедев. А с ним дочки мои две. Немец хотел их в Германию отправить, а партизаны выручили. Веришь, нет — плакал я, будто малый ребенок…

— Без нашей помощи, Кузьма Сергеевич, и партизаны ничего не сделают, сам понимаешь. А в церкви место безопасное. Какие могут быть подозрения к священнику? По деревням, считай, одни старики да старухи остались. Каждый придет помолиться за здравие, кто за упокой, да каждый новостью какой поделится. Службу ты знаешь, евангелие, наверное, у тебя есть, облачение найдем… Да к старухе моей, Кузьма Сергеевич, понаведайся. Обо мне не говори, по хоть покажи, что люди-то ее не обходят. Извелась она.

— Зайду, Иван Михайлович, обещаю…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: