И тут Фрол опять вспомнил о моторе, который он так и не успел отладить, о «подкидыше». Что-то шевельнулось в его душе, стоило лишь припомнить, как он разбирал его, как увидел, что блок цилиндров чистехонек, и как потом ходил к Соне за карбюратором и трамблером. «Завтра обкатаю», — решил Фрол, и на душе его стало еще теплее. Он уже хотел было уйти из магазина, чтобы пойти так помириться с Валентиной и, может быть, сходить с ней в кино куда-нибудь, как в магазин вошел Генка Петров из цеха моторов — длинный худой мужик, черный и говорящий басом.
— Здорово, Горчаков! — бухнул он. — Чего стоишь? — И, видя, что Фрол не двигается с места и раздумывает о чем-то, добавил: — На двоих, что ли? — И достал пустую четвертинку из кармана.
— Давай, — согласился Фрол.
Они купили бутылку «зубровки», и Генка отлил себе половину, а Фрол спрятал оставшиеся полбутылки в карман пиджака. «За «подкидыша» выпью», — подумал он. И усмехнулся виновато. «И за Соню тоже», — шевельнулась мысль, но он ее застеснялся.
У Фрола было место, куда можно пойти, — собственно, это место было не только для него: многие с получки заходили к Ивану Сергеичу, который жил по соседству с магазином в маленьком домике. И Фрол направился туда. Ему открыл сам Иван Сергеич — кудрявый, одноногий, на костылях. Иван Сергеич был членом инвалидной артели и чинил обувь на дому. В получку, когда за день у него перебывало по нескольку десятков человек и оставляло не только пустые бутылки, но и магарыч — полстакана с компании, — он был крепко пьян и встречал гостей, едва держась на своих трех, но никто еще не видел, чтобы Иван Сергеич был пьян настолько, чтобы не мог держаться на костылях. Его даже специально спаивали, на спор, но никому это не удалось: Иван Сергеич даже мог спать стоя. Только слегка покачивался.
Сейчас же Иван Сергеич был трезв, как стеклышко, по крайней мере на вид. Он строго посмотрел на Фрола.
— Горчаков, ты, что ли? — сердито спросил он. — Заходи!
Трезвый Иван Сергеич всегда был сердит и ни к кому не обращался иначе как по фамилии. Во время войны он служил старшиной.
Фрол вошел в тесную кухоньку, где был специальный столик, накрытый чистой клеенкой. На столике всегда стояла миска с солеными огурцами.
— Будешь со мной, Иван Сергеич? — спросил Фрол, выставляя свои полбутылки.
Иван Сергеич тряхнул своей кудрявой головой и сказал, что не будет, однако остался. Это был неписаный закон, этикет: если приходил один с четвертинкой, он мог и не делиться с хозяином — достаточно было пустой бутылки, — и в таком случае на первое приглашение владельца бутылки Иван Сергеич отвечал отказом. Если бы Фрол предложил ему второй раз, то это значило бы, что сам Фрол хочет, чтобы Иван Сергеич с ним выпил. И Фрол предложил:
— Давай, Иван Сергеич, подсаживайся.
И тут Фрол заметил, что Иван Сергеич не такой, как обычно. По глазам, по запаху он все-таки трезв, но держится как-то странно.
— Погоди, — сказал Иван Сергеич. — Я сейчас.
Он проскрипел в дом и обратно вернулся с бутылкой водки, держа ее в руке, которая локтем прижимала к боку костыль. Бутылка была едва начата.
— Дела! — сказал Фрол.
Таким же путем Иван Сергеич принес стаканы и колбасу, и, когда они с Фролом выпили по первой — начали с водки, — Иван Сергеич, угрюмо закусывая колбасой, сказал:
— У меня сын позавчера умер, Фрол Федорыч.
И хлюпнул носом.
И слегка уже опьяневший Фрол почему-то даже не удивился. Он только сразу почувствовал большую симпатию к Ивану Сергеичу и подумал из солидарности, что, может быть, лучше бы и его, Фрола, сын умер тоже позавчера, а не в пятьдесят девятом, как это было на самом деле. И чтобы как-то утешить Ивана Сергеича, Фрол дотронулся до его единственного колена и сказал:
— Ну, ты, ладно… У меня ведь тоже, знаешь… Нету никого. У меня тоже сын умер.
И, видя, что это не утешило Ивана Сергеича, добавил неправду:
— В прошлом году…
Фрол и все заводские, что бывали у Ивана Сергеича, знали, что тридцатилетний сын его живет с семьей на Севере, а отца почему-то и знать не хочет. Знали, однако же, и то, что Иван Сергеич сына своего любит и очень страдает: сын ведь даже и писем ему не пишет.
— Не простивши умер, — хлюпнул опять инвалид и налил в стаканы зубровку.
Так они и сидели — два человека, два вдовых отца — и жаловались друг другу, а когда и зубровка кончилась, Иван Сергеич заковылял на своих костылях опять в комнату и вернулся с бутылкой, на этот раз тоже зубровки, и в бутылке этой было всего лишь на донышке. А еще через некоторое время Фрол достал те деньги, что у него остались от Фениной трешки — рубль с чем-то, — а Иван Сергеич добавил, и купили они еще зубровку. И дома Фрол оказался лишь в одиннадцать, сильно выпивши.
И хотя Валентина сначала дулась, а потом даже и кричала, что уйдет, что ей надоела такая жизнь, Фрол не слушал ее и не обижался, а только все повторял:
— Сын у него умер, понимаешь ты, нет? Сын…
После зубровки и водки все теперь было как в золотистом свете, но от этого стало только еще тоскливее, и Фрол, посидев и послушав, что там говорит Валентина, положил голову на стол и загрустил.
Он грустил о своей неудавшейся жизни — семейной жизни, — о том, что не о ком ему заботиться: Валентина сама по себе, он сам по себе, и хоть живут они вот уже скоро три года вместе, а детей нет — родился мальчик, да умер, — и, видно, Фролу так уже и придется доживать пустоцветом. Валентина же, глядя на грустящего мужа, сначала только еще хуже рассердилась — «пьяница несчастный, ишь развезло!» — но потом вдруг замолчала, сникла, походила по комнате, не зная, за что взяться, и наконец вышла — будто бы к соседке, по делу.
Вот так и прошел неожиданно этот начавшийся так хорошо и бодро вечер, и наутро Фрол вспоминал его, как что-то неопределенное, неприятно-неизвестное — он ведь не помнил хорошо, что делал и о чем говорил.
Однако голова его не болела, и первым ощущением, когда проснулся, было смутное сознание того, что кто-то ждет его, Фрола, помощи, кому-то он все-таки нужен.
И вспомнил он про Ивана Сергеича и про его несчастье. Но что он мог сделать для него? Разве что подклянчить еще у кого-нибудь денег и зайти к нему после работы опять?..
Валентина спала эту ночь на раскладушке — у них специально была раскладушка для таких случаев, — она еще не просыпалась, и, взглянув на нее, Фрол, как всегда, испытал мучительно острое чувство вины и жалости к ней. Он сразу вспомнил, что вчера был пьян, как скотина, как свинья, и плакал, наверное, даже, и тем самым еще больше обидел ее — она-то ведь тоже не виновата.
А тот червячок, который в последнее время поселился во Фроловой голове, еще, видимо, не проснулся.
У Валентины были жидкие русые волосы, завитые в парикмахерской, но сейчас растрепавшиеся во сне по подушке. Она спала спиной к Фролу, сжавшись в комочек, и в сумерках рассвета ему видно было только эти ее волосы и сиротливую, обтянутую одеялом, спину. Фрол спустил ноги с кровати, стараясь не стукнуть голыми пятками, — вокруг все тотчас покачнулось, сделало попытку поплыть куда-то, но Фрол энергично встряхнул головой, и все послушно встало на свои места. Только словно струнка какая-то в голове дзенькнула и запела. Фрол поворочал шеей, чтобы заглушить струнку, но это не удавалось, только шею еще стало больно, и, прекратив это занятие, со звенящей в голове стрункой Фрол встал, почесался и подошел к Валентине. Она и вправду спала. Мерно расходилась и опадала ее спина, а из полуоткрытого рта, из носа едва слышно выходил и входил воздух. Валентина никогда не храпела, и это очень нравилось Фролу.
Он постоял в трусах и майке над нею, посмотрел с умилением и, наклонившись, два раза тихо-тихо поцеловал ее голову, ее трогательно жидкие растрепавшиеся волосы. Проснись она сейчас, он застеснялся бы этой нежности, но она спала. И опять захотелось ему плакать отчего-то, даже защипало в глазах. Он поцеловал ее еще раз. Но Валентина то ли во сне, то ли проснувшись и вспомнив тотчас вчерашнюю свою обиду, пробормотала что-то и, натянув на голову одеяло и устроившись поудобнее, продолжала спать.