Однако в воскресенье вечером, когда они с женой были на концерте в филармонии, подавая ей в гардеробе пальто, уже после концерта, он вдруг подумал, что ведь этот главный инженер из СУ-15  п р а в…

Он ощутил прилив мерзкой неуверенности, чувство, в последнее время довольно знакомое, которое поселилось где-то в затылке и между лопатками и которое всегда хотелось стряхнуть, сбросить. Но что же, черт побери, сделаешь?! Он ненавидел Бахметьева и Барнгольца, этих жуликов, принесших ему столько беспокойства. Он ненавидел и Ивана Николаевича, стоявшего за всем этим, высившегося, словно глыба, с едкой ненавистью он вспоминал его лицо, его приземистую фигуру, бычью шею. Но что, что поделаешь против него?

Из всех людей, знавших Пантелеймона Севастьяновича, вряд ли кто подозревал об этих колебаниях, о неуверенности, о мучительных периодах слабости, которые, как удушье, парализовали его ум, волю. В такие минуты он ненавидел все и всех, он чувствовал себя, как муха в паутине, к которой со всех сторон приближаются быстрые пауки, ему хотелось бросить все, уехать, скрыться куда-нибудь. Только огромным усилием оставшейся воли держал он себя в рамках, не позволял себе поступить как-нибудь опрометчиво. И действительно, проходили минуты, былое равновесие восстанавливалось, и Пантелеймон Севастьянович опять был деятелен и бодр. Правда, сердце в последние месяцы все чаще пошаливало.

Вышли на воздух, шли в потоке людей к машине, и Пантелеймону Севастьяновичу становилось легче и легче. Свежий воздух всегда придает уверенность. Отпустило и сердце. «Поменьше лирики нужно слушать, поменьше раскисать», — подумал Хазаров. Словно порывами ветра наносило на него затмения — приступы, и казались они весточками, которыми дает знать о себе приближающаяся безвольная старость.

…Во-первых, этот говорун Богоявленский из бюро. Так? Точно! За ним поставить в известность Мазаева, чтобы знал, что и как и каково ему, Хазарову, вести свою линию. Не шутки шутить! Затем побеседовать с их парторгом. Как его?.. Раскатов. Да, с Раскатовым. Тоже олух порядочный. Как допустил? Да ведь Иван же Николаевич сам будет на докладе — пусть-ка сам и разбирается с этим Гецем… Да что это он раскис на самом-то деле! Сколько можно из-за чепухи голову ломать?..

Сергей Петрович Нефедов, уходя в субботу с собрания, чувствовал себя прескверно. Вспомнилось ему все, и представилась вся линия его поведения с самого начала и до последнего момента, когда он выступил совсем в другой, можно сказать, противоположной роли.

Гец попал в самую точку, ударил в больное место, и теперь, когда необходимо было пойти к Хазарову и обо всем проинформировать его, Нефедов подумал, что тем самым он еще раз совершит предательство, и, может быть, более стыдное, чем в первый раз. Ведь Хазарову сразу станет ясно, кто виноват в разногласиях, кто стоит на его пути.

Господи, ведь с жуткой трезвостью, с болью видел Нефедов, что бесполезно выступление Геца, бесцелен пыл. Ничего не сможет добиться этот человек, слаб, очень слаб он перед Хазаровым. А то, что выступил он, только лишний раз подтверждает это: он опрометчиво раскрылся. Не сам Нефедов, так Нестеренко скажет обо всем Хазарову.

И все же, мучаясь, терзаясь, все оттягивал Нефедов момент звонка, переминаясь с ноги на ногу, стоял около автомата, не решаясь снять трубку и набрать номер, и оборачивался все, оглядывался, не идет ли кто, как будто кто-то мог что-нибудь дельное сказать Нефедову, помочь ему, успокоить.

Наконец вошел в темную, освещенную лишь снаружи уличным фонарем будку, постоял там с минуту, вздохнул глубоко, откашлялся и опустил монету…

Трубку сняли сразу, как только раздался первый гудок.

— Пантелеймон Севастьянович?

— Да, слушаю.

— Это… Это я, Нефедов.

Вышел из автомата опустошенный, несчастный, слегка пошатываясь от слабости и от вспыхнувшей опять боли в желудке, когда пришел домой, на нем лица не было.

— Господи, Сергей, что это с тобой? — всплеснула руками жена.

— Ничего, Клава, устал просто. Я не поздно?

— Сережа, ты уж не заболел ли, часом?

— Нет-нет, Клава, просто устал. Извини. Мне бы… прилечь…

Совсем не так воспринял совещание комиссии Нестеренко. Удивленный, рассерженный и опять повергнутый в недоумение Гецем, едва оставшись один, он вдруг увидел себя со стороны, свои сомнения. И — опомнился. Он посетовал на себя, что так легко поддался, не смог уверенно, по-хазаровски провести раз принятую линию. Еще больше укрепился в этом после очередного разговора с Хазаровым, устыдился проявленной слабости и окончательно разозлился на Геца. А ведь совсем недавно он уважал этого человека, думал, что Лев Борисович умнее других! Ах, какая глупость, какая глупость, как же он, Петр Евдокимович, умный человек, мог дать такую промашку? Опять его нахальным образом обошли, обскакали, посягнули на руководящую роль, заставили эти глупые слова сказать: «Делайте, что хотите, не нужно мне это председательство». «Хазаров-то, Пантелеймон Севастьянович, небось уж не допустил бы такого! Стыдно тебе, Петр, стыдно!..» Нестеренко полночи ворочался, не мог уснуть, и было у него горячее желание встать, пойти, навести наконец порядок в своей комиссии, заставить их всех пятерых, к чертовой матери, составить акт такой, какой нужно для дела.

В захолустной голове Сыпчука сквозняк, поднятый Гецем, тоже в общем-то не наделал большого переполоха. В тот же вечер он, Сыпчук, смотрел по телевизору футбол, а в воскресенье выехал за город, в местечко, которое давно присмотрел, — там осушали болото, корчевали пни, и было где поискать замысловатые фигурки, игру природы. И о бумагах не думать.

Молодому отцу Пете вообще было не до рассуждений на высокие темы. Жена его прихворнула, пришлось самому хлопотать по хозяйству, да и от институтской программы никуда не денешься: ведь пока Петя ездит с комиссией, ребята там занимаются, слушают лекции, скоро начнутся контрольные… Короче, Петя как вышел после того совещания, был еще пылок и полон любовью к правде, а как попал домой, так очутился словно в другом мире и опомнился лишь тогда, когда нужно было идти в понедельник на лекции…

А сам же Лев Борисович Гец, едва уйдя с совещания в субботу, едва опомнившись — что это нашло на него? — почувствовал себя так плохо, как уже давно не чувствовал. Что он действительно за мальчишка? Вот уж не ожидал от себя… Словно кто-то другой говорил за него… Дорого может стать такая несдержанность.

Он шел по бульвару, глядя на деревья, и листва их мельтешила в глазах, и не за что было зацепиться, и как за глотком свежего воздуха Лев Борисович посмотрел выше, на оливковое вечернее небо, — самого́ низкого солнца не было видно, лишь до высоких макушек деревьев доставали его прямые, негнущиеся лучи…

«Что будет, что же теперь будет?..» — в смятении повторял про себя Лев Борисович, и никто из тех, кто был знаком с главным инженером СУ-15, не признал бы сейчас в этом сутулящемся человеке высокомерного, интеллигентного Геца…

И только, пожалуй, на одного Старицына выступление Геца в субботу произвело действительно сильное и не угасшее сразу впечатление. Он действительно жаждал справедливости.

Хотя, если уж сказать честно, эта жажда справедливости была все же несколько абстрактной, больше эмоциональной, чем логической. Все-таки трудно было ему согласиться, что стоит так переживать из-за каких-то озеленителей.

ГЛАВА XVII

С того злополучного дня, когда в великолепное солнечное утро к нему в кабинет вошла эта грозная и подленькая пятерка, а вернее — шестерка, а днем пришлось, как мальчишке, возить троих идиотов на объект, в дом отдыха нефтяников, Михаил Спиридонович Бахметьев развил бурную деятельность.

Он сразу сообразил, что совсем сухим из этой лужи не выберется.

Он рассуждал так. Бухгалтер Соломон сел как миленький — здесь ему и мудрость хваленая не поможет. Но если Соломон — это одно, то Бахметьев — совсем другое. Раз засыпали бухгалтера, — значит, попался и начальник, ничего не поделаешь. Из документов эта компания вытянет все, что им надо, ясно. То, что они, дураки, ездили качество проверять, — чепуха. За качество шкуру не спустят, тем более что ведь передовое в городе СУ-17? Передовое! То-то вам и оно. Вообще-то уж, если говорить по чести, то они, подлецы, должны Михаилу Спиридоновичу в ноги кланяться. Кто вытянул управление из болота, в котором оно располагалось до его прихода, будучи еще под началом Феофана Власьевича Фомушкина — блаженной памяти начальника, ныне ведающего плановым отделом у Бахметьева? Кто заставил всю эту братию работать? Кто, черт побери, вывел управление на первое место? А? Сволочи! Где справедливость? А если премии и всякая там чепуха — так ведь это же по заслугам ему, Михаилу Спиридоновичу, приходится! Конечно, переборщил слегка, ну так кто же это знал, что придут вот так, нагрянут с бухты-барахты? И Иван-то Николаевич тоже — неужели ему ничего неизвестно было? Что-то не верится… Или он недоволен чем-то? Ах, Ванька, Ванька, разве так дела делаются?..


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: