Чардьшцев молчал. Как бы в подтверждение слов Вихрова, со стороны мглистого урочища -глухо зарокотали пушки.

— Слышите? Они уже за спиной! — волнуясь,проговорил начальник штаба. За себя он не боялся.

Чардынцев знал, что Вихров — храбрый офицер. Он боялся гибели дивизии.

— Алексей Степанович, я предлагаю начать отход сегодня. На Редькино, — добавил он, помолчав.

— На Редькино? —поднял брови Чардьшцев.

— Так точно!

Чардьшцев смотрел на карту. Глубокая морщина залегла в переносье, будто кто-то разрубил его широкие брови пополам.

— Почему на Редькино? — спросил он снова.

— Больше некуда. Не в тыл же к врагу? Мышь, спасаясь от преследования, выбирает свою нору.

— Вы предлагаете нам... (мышиную тактику, Петр Петрович, — сказал Чардьшцев, ие отрываясь от карты

Вихров, задетый колкостью комдива, обиженно отвернулся. Глаза его были злыми.

— Вы забыли, — продолжал Чардьшцев, — что задача задержания противника на главной коммуникации с нас не снята.

— Но ведь мы окружены!

— Это не освобождает нас от ответственности.

— В первую очередь надо подумать о том, как выбраться из окружения, —еще более раздражаясь, сказал Вихров. Его выводило из себя упрямое спокойствие Чардынцева.

— Из окружения надо выбираться, это верно. Но не удирать домой, а атаковать гитлеровцев на главной коммуникации, прорваться к ним в тыл. Потом снова выскочить на дорогу. И так непрерывно, пока не будет иного приказа!

Чардьшцев встал, прошелся по комнате, разминая отекшие ноги. Потом взял со стола трубку, чиркнул зажигалкой и, глубоко затянувшись, сказал, выпуская дым:

— Передайте в штаб:

«Обозначилось окружение. Принял решение прорваться в тыл противника. Чардьшцев».

Начальник штаба молча записал шифровку.

...Чардьшцев повел дивизию на прорьив. Враг нащупал направление главного удара и обрушил на усталые части всю свою огневую мощь. Десять дней рвала дивизия основную коммуникацию фашистов, не давая им сосредоточиться в районе еще не закончившейся перегруппировки войск фронта.

Все эти страшные десять дней самолеты с кабинами Бакшанова вывозили тяжело раненных. Многие из них громко стонали, когда их укладывали в кабины (кабина казалась раненому гробом). Анна прикрикивала на них, и они умолкали. «Раз доктор кричит на меня, значит, я не так уж плох». Когда артиллерия врага нащупала аэродром дивизии и исковыряла всю посадочную площадку, Чардьнцев приехал на своем «виллисе» и предложил Анне немедленно улететь.

— Нам достаточно будет подполковника Козлова, — сказал он.

Анна отказалась.

— Доктор, отправляйтесь, пока не поздно.

— Я должна быть с бойцами, — ожесточенно отрезала Анна, не глядя на Чардьшцева.

Они стояли у края глубокой воронки от тяжелого снаряда.

Чардьшцев прищурил усталые глаза и тихо проговорил:

— Вы помните, что вы мне сказали, когда я привез Сухова? «В операционной присутствуют те, кто

участвует в операции». Так-то! Извольте оставить операционную!

Анна хотела что-то сказать, но внезапно над головой раздался шелест снаряда. Чардынцев столкнул Анну в воронку и прыгнул в нее сам. Гулкий взрыв снаряда поднял черный столб земли. Анна почувствовала, как сухой земляной дождь забарабанил по спине. От испуга едва не потеряла чувство.

— Живы? — спросил Чардынцев, ожидая, когда она раскроет судорожно сжатые веки. Аниа открыла глаза, Чардынцев увидел в них еще не рассеявшийся страх и радость удачливого исхода.

Он помог Анне выбраться из воронки. Она долго отряхивала пыль. Метрах в пятидесяти горел самолет, подожженный прямым попаданием снаряда.

«А все-таки вышло по-моему!» — хотела сказать Анна, но сдержалась, заметив помрачневшее лицо Чардьнцева.

Однажды в избу, где разместилась Анна, вошла старая крестьянка. С плачем рассказала она, что гитлеровцы на днях сожгли соседнюю деревню — Грачевку. У нее обгорела дочь, лежит вся в нарывах.

— Помогите, барышня. Вовек не забуду доброты вашей! — низко поклонилась старуха.

— А фашистов нет в деревне? — быстро спросила Анна.

— Ушли, родимая. Как подожгли, так и ушли, ироды.

Анна молча надела шинель, взяла медикаменты и вышла со старухой. За околицей раздался треск автоматных очередей. Анна вздрогнула, потом успокоилась.

«Это наши засады» встречают огнем карателей», — догадалась она.

В Грачевке сохранилось лишь несколько изб. Их: окружали черные -гнезда пепелищ.

Анна прошла к пологу, за которым лежала больная, отвернула одеяло: у женщины были обожжены руки и, колени.

— За дитем она кинулась, — пояснила старуха, вытирая рукой глаза. — Двоих выволокла из полымя. А третий -- два годка ему было — Петенька — задохся, видать. Не вытащи я ее оттудова — сгорела бы.

Анна прижгла обожженные места марганцовкой, смазала рыбьим жиром. Когда ода бинтовала лицо, больная приоткрыла глаза. В них отражалась боль, бессилие и тоска....

Анна думала о великой жертвенности матери. Перед глазами встал Глебушка. «Смотри, как мать боролась за ребенка, а ты? Оставила его в осажденном Ленинграде...»

«А я! — вспыхнуло в ней возражение. — А я разве не борюсь за сьина? За его будущее?»

И вдруг, глянув в окно, старуха мелко-мелко стала креститься. Зашептала бледными лубами:

— Господи!

Огромный ворон бил крыльями по заиндевелым веткам рябины. Ветки глухо стучали по стеклу. Так и запомнилась Анне эта черная птица в белых брызгах осыпающегося снега. Анна кинулась к окну. В деревню верхом на конях въезжали два гитлеровца. У Анны заколотилось сердце.

«Попалась», — пронеслось в мозгу ледяное, колючее.

«Живой не дамся!» — решила Анна, отстегивая кобуру пистолета. Она пожалела, что ни разу не сделала из своего пистолета ни одного выстрела. «А вдруг не попаду? Говорят, у него силыная отдача».

Старуха не переставала креститься дрожащей, высохшей, как осенняя ветка, рукой. Анна встала за пологом. Тяжелый пистолет дрожал в ее руке, словно его било током...

Отворилась дверь.

Старуха быстро засеменила навстречу и повела гитлеровцев на другую половину избы. Анна услышала за стенкой заискивающий, со стариковским присвистом, голос:

— Милости прошу, господа офицеры.

Егор Кузьмич Старишнов — бескорыстный друг и поклонник германской армии. Я при советской власти при кооперации состоял. Мылом да спичками промышлял. В мыло стекла яатолкешь, спички водичкой окропишь — смехота!

Смотришь — баба руку повредила, совецкую власть в 'бога ругает. Мужик спичку не запалил — опять же..'

— Очень хорошо! Чем же советская власть не по вкусу пришлась? Она тебя, можно сказать, возвысила, — спросил офицер.

— Из кулька в рогожку! Лошадок и коровок в колхоз угнала, хозяйство товарищам, язви их душу, на вечные времена отдала, а самого в Соловецкий монастырь на богомолье отправила. Годков через восемь явился смиренный соловецкий монах в Ленинград, выправил документишки, да и укатил на Урал, в кооперацию, смычку города с деревней налаживать.

— Есть у тебя в деревне такие мужики, которые отказываются германской армии хлеб сдавать?

— Все. Все они, как волки из леса, на немецкую армию глядят. Я прямо скажу: тяжелые у нас мужики, разбаловали их большевики, истинный бог, разбаловали. Я немецкой армии верой и правдой служу... Так они убить грозятся, истинный бот! Я писульку написал, пожаловался, значит.

— Ну и помогло?

— Давеча господин начальник района фон Вейс сам сюда пожаловал, да деревеньку и спалил.

Через несколько минут гитлеровцы со старостой уехали. Вошла старуха — бледная, усталая от пережитого напряжения.

— Я все время у дверей стояла. Думаю, ежели сюда войдут — не пущу, глаза выцарапаю!

— Добрая вы женщина, спасибо вам! — проговорила Анна. У нее дрожали губы.

— Тебе спасибо, родимая. Из-за нас ты едва смерть не приняла. Я уж так боялась.

— А староста—мерзавец, — сказала Анна и только сейчас заметила, что продолжает держать в руке пистолет.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: