Рэдрика трясло. Нетрудно было представить, что испытывал сейчас этот громила, не привыкший отказывать себе ни в чем, даже будучи лишенным свободы, никогда ничего не боявшийся, – и стоящий сейчас на коленях на покрытом коричневым подтаявшим снегом асфальте, с вымазанным в грязи и крови лицом. Остальные с ужасом наблюдали эту сцену. Hаверное, каждый из них сейчас представлял на месте Джексона себя. А Рен следил за жутким спектаклем, не отрываясь – и чувствовал, как что-то темное и злорадное все яснее проступает в душе, будто изображение на «полароидной» фотографии. А будешь знать, как нападать втроем на одного... чтоб неповадно было больше...
Тебе ясно? – спросил между тем начальник охраны, обращаясь к Рэдрику. Мужчина закивал, даже не пытаясь подняться с четверенек. – Так повтори! – и новый, страшный удар обрушился на лицо, оставляя на нем быстро влажнеющую бордовую полосу. Голова мотнулась, в воздух взметнулись алые бусинки крови. Рэдрик схватился руками за нос, из которого толчками полилась бурая липкая жидкость. Вот так, так тебе, подонок... грязная шваль... От быстрого взгляда на Локквуда, который небрежно вертел в ладони перепачканную в крови дубинку, у Раена почему-то перехватило дыхание. Какое-то совсем незнакомое, яростное чувство раскаленной лентой перетянуло ему горло, наполнило собой легкие, пружиной скрутилось где-то глубоко в животе...
Руки прочь от лица! Или ты хочешь еще? – Рэд отчаянно замотал головой. – Ну. Громко, чтобы все слышали...
...я... буду слизывать дерьмо с толчка... а потом собственную блевотину, – тряский голос Джексона срывался, как плохо настроенная басовая струна. Локквуд с отвращением оттолкнул от себя Рэдрика ногой, скомандовав:
Уберите отсюда эту падаль! И в карцер ее на семь недель... Охранники подцепили окровавленного заключенного под руки и увели,
посмеиваясь. Наверное, иногда им даже нравились забавы начальника охраны. Локквуд кивнул и шагнул к следующему. Тот мелко дрожал.
Теперь ты....
#
[под черной обложкой]
«Как-то раз мы со Свеном сбежали с уроков. А на улице тогда стояла весна. Она была суетливая. Шумная. Немного такая истеричная нью-йоркская весна. Апрель или май. На дворе был восьмидесятый год. И нам было по тринадцать лет. Уже пригревало солнышко. Ну, в общем, учиться совсем не хотелось.
Поехали в Центральный Парк, предложил вдруг он. Непосредственный. Непредсказуемый. Свен всегда такой. Никогда не знаешь, что ему придет в голову
в следующий момент. Только бледно-голубые глаза шкодливо блестят в ярком солнечном свете.
И я согласился. Было в этом что-то неуловимо бунтарское и притягательное. Наплевать на все, в такой теплый денек. Почти летний. Ненадолго забыть правила. Которым мы должны были следовать изо дня в день. Не сидеть в этом классе. Душном и грязном. Много часов подряд. Не заучивать наизусть биографию очередного знаменитого американца. Не идти потом домой по знакомому разогретому асфальту пыльных улочек. Мимо болезненно-красных кирпичных домов. Изрисованных граффити. Бомб стайл в то время уже успел стать просто эпидемией. Каждую ночь шайки этих аэрозольных маньяков атаковали дома и витрины маленьких магазинчиков. И даже машины. В моем районе даже создали против них такой специальный коповский отряд. Ну не знаю. По-моему, зря. Все равно ведь бесполезно. А потом, это даже красиво. По крайней мере лучше, чем просто бесконечный темный кирпич. Которого и так слишком много в Гарлеме.
Откуда в тот день так захотелось выбраться. Нам обоим. Хоть ненадолго. До крика. До свербящей боли под ложечкой. И уехать куда-нибудь далеко. У нас, правда, не было денег на сильно далекие путешествия. Было четыре бакса на пару жетонов. Чтобы добраться до Девяносто Шестой улицы. В трясущемся скрежещущем вагоне. Наполненном удушливой жарой. Из-за которой в поездах были открыты все окна. А из окон летела коричневая копоть.
Потом мы со Свеном долго бродили по дорожкам Центрального парка. Таким прохладным. Тенистым. Подставляли лицо солнцу. Дышали в полную грудь. А потом забрались на самое высокое дерево, которое нашли.
Мы сидели и глядели на всех сверху. Ну а нас никто не замечал. Потому что мы были скрыты от посторонних взглядов такой густой листвой. Внизу мелькали самые разные люди. Проносились стайки детишек на роликах. Проходили обнимающиеся парочки. Проплывали степенные мамаши. Толкающие перед собой детские коляски. Или ведущие за руки малышей. Которые были одеты гораздо теплее, чем того требовала погода. Они были неуклюжие. Как куклы.
Казалось, на такое вот бесконечное бурление жизни никогда не надоест смотреть. И я смотрел. И было тогда такое странное чувство. Вроде как я теперь отличаюсь ото всех. Чем-то. Может, тем, что наконец вижу всех этих людей со стороны.
Больше не являюсь частью толпы. Такое ощутишь нечасто. Здесь, в Нью-Йорке.
Хорошо вот так вот сидеть, сказал я. Как бы сказать, выше всех. Видеть всех. А меня чтобы никто не видел. Я был уверен, что Свен меня поймет. Хотя я и очень неуклюже выразил свои мысли. Он ведь всегда меня понимает. А разве это хорошо, прятаться? – неожиданно спросил он. Полулежа на толстых переплетенных ветвях и лениво болтая обутой в драный кроссовок ногой. Ну я же не говорил, что прячусь, возразил я. Свен упрямо отмахнулся. Все равно, как ты это называешь. На лицо ему падала дырявая тень от листвы. Придавая ему такое отстраненное выражение. Почти сердитое. Это все самообман, сказал он. Когда тебе кажется, что ты сидишь выше всех, ты начинаешь ощущать себя особенным. А на самом деле тебе будет куда хуже, чем всем тем, на кого ты смог посмотреть со стороны. Потому что ты все время будешь ждать чего-то. И потом сам вроде как перестанешь существовать. Если ты долго будешь видеть всех. А тебя при этом никто не будет видеть.
Как-то так он говорил. А я слушал его голос, прикрыв глаза. И прижавшись щекой к такой теплой коре. Наполненной запахами приближающегося лета. И мне совсем не хотелось возражать. Внизу убаюкивающе шумела как будто река. Из детского смеха. Из отголосков полузнакомой джазовой мелодии из чьего-то транзистора. Отдаленного шума автомобилей. И человеческих голосов.
Сливающихся в монолитный гул. Солнечные лучи гладили мои руки с ободранными костяшками. И Свен был рядом. Мы были только вдвоем с ним здесь, в высоте. А эти все – где-то там, на земле. Было так хорошо. И почему-то в тот момент подумалось. Ну разве это плохо, на время перестать существовать.
Просто взять вот так и раствориться во всем, что слышишь и ощущаешь.
Вообще-то защита тебя делает уязвимым, заявил Свен после долгой паузы. Вырывая меня из теплых объятий полудремы. Оказывается, он все это время продолжал думать над тем, что я сказал. Даже листва. Которая скрывает тебя от чужих глаз. Она дарит тебе какую-то надежду. Ты перестаешь полагаться на себя. Ну ведь любая защита может вдруг исчезнуть. Например, ты можешь упасть сейчас с этого дерева и разбиться.
Я мог бы, вообще-то, много чего такого ответить. Ну например, что Нью-Йорк научил меня полагаться только на себя. Давным-давно. И еще, может, на таких людей, которым я доверяю. Наверное, правильнее не доверять вообще никому. Просто для меня проще умереть. Правда. А еще я мог сказать, что жизнь невозможна без риска. Вот если будешь всю жизнь бояться разбиться, падая с дерева – ты же ведь никогда не испытаешь такого полета над рутиной. Когда внизу бурлит Жизнь. Неспешная и необъятная. А мы вдвоем надо всем. И кажется, что ну ничего больше нет. Только мы и небо.
Но это тогда были даже не внятные мысли, а так. Какие-то настроения. И я просто рассмеялся. И сказал, ну хватит нести дурь. Философ ты недоделанный. И швырнул в Свена пригоршней листьев. Ничто тогда не говорило мне о том, что через много лет я вспомню обо всей этой «дури». Когда он сам ее уже давно позабудет. Наверное. И задумаюсь. Ну а вдруг, действительно.