- Всё в Грозном?
- Нет, в горах тоже довелось. В Ачхой-Мартановском районе побегал, и в Шали, и под Асиновской. Зачистки, засады, рейды - Кавказ уже как судьба.
Высоко вздутая над черным каре двора, заполненного дурным в излишней густоте ароматом акаций, тёмно-тёмно синяя плёнка небесного пузыря редко просвечивала крупными розовыми и зелёными дырочками звёзд, а узкая царапина вчера народившегося месяца придавала миру окончательную шахерезадность. Гусев в третий раз очень внимательно заглянул в лицо Ивана Петровича:
- В караул заступаете? Где, на въезде? Тогда ужинайте поскорее, через полчаса построение. И ... ещё просьба: Сверчков с вами живёт? Ну, вы, это, пожалейте его, не особо подначивайте. Засмурнеет парень, а нам тут ещё сидеть да сидеть. Мало ли с кем и чего.
- Понятное дело. - Отстраняясь, Иван Петрович вроде как что-то зацепившееся доставал из кармана. Неужели командир учуял?! - Разрешите идти?
- Идите.
Так-так-так. Что, в самом деле, учуял? А он и глотнул-то только два раза, тут же закусив прихваченной с кухни луковкой. И зубы почистил. Нет, не должен, показалось.
"Грех рождает страх. Страх рождает ложь. Ложь рождает... гнев". Что там дальше тёщенька говорила? Что после "гнева"-то? У Ивана Петровича дальше подступала тоска. Проклятая бутылка, которую он смалодушничал сдать Гусеву по прибытию, ждала, ждала, и дождалась. В первый раз он приложился через неделю, когда "дневалил" по этажу. Свободные от нарядов либо спали, либо сидели в "кинозале", где смотрели по видику "Пятый элемент" - по пустому тёмному коридору из-за неплотно прикрытой фанерной двери периодически погрохатывал хохот. Иван Петрович, швабривший каменный пол, неожиданно для себя вдруг бросил тряпку в ведро и, воровато оглянувшись, зашмыгнул в кубрик. Сгорбившись, словно кто придавил его затылок чугунной пятернёй, быстро расколупал узелок вещмешка, просунул руку и нащупал скользкую узость горлышка.
Водка от желудка дурным откатом ударила в голову, обожгла лицо до испарины. И, вместо представляемого мягкого бездумного блаженства, обернулась резким осознанием необратимости совершившегося. "Вот он, грех, который рождает страх, что порождает ложь. А ложь рождает гнев, за которым уныние". Ох, тёщенька, ох.
На следующий вечер опять, тоскливо морщась на свою слабость, улучил минутку и приложился.
Когда водка закончилась, у него словно камень с души спал. Думал - всё, избавился.
А сегодня начал хазратовскую.
ДЕНЬ ТРИДЦАТЬ СЕДЬМОЙ.
Спеша на север издалёка,
Из тёмных и чужих сторон,
Тебе, Казбек, о страж Востока,
Принес я, странник, свой поклон.
Чалмою белою от века
Твой лоб наморщенный увит,
И гордый ропот человека
Твой гордый мир не возмутит
Но сердца тихого моленья
Да отнесут твои скалы
В надзвездный край, в твоё владенье
К престолу вечному Аллы.
Бледно-далёкие белки Сунженского хребта, которые после первых дней серой городской хмарости Славка наконец-то разглядел на южном небосклоне, сегодня были особенно хороши. Розовые с лиловыми тенями, они висели над плоской, как стол, долиной полупрозрачным расшитым шёлковым шарфом, чуть искрясь и колыхаясь в восходящих токах прокалённого за день воздуха. Как там, наверное, хорошо, чисто, прохладно....
А тут.... Четыре часа караула на четыре отдыха днём, три на три ночью, ремонт заграждений, углубление окопов, смена вечно рваных мешков на брустверах, перекладка кирпичной стены, разборка завалов на крыше, стирка, мытьё коридоров, мытьё посуды и чистка картофеля на кухне, чистка оружия, стратегия и рукопашка. Без выходных. Ещё бы только немного строевой для полного счастья. Вся радость в качественной пище, но, опять же, от неё к концу месяца не то, что тело, а душа зудела, когда на глаза попадалась женская фигурка. Хоть издали. Так и получалось: сначала взблёскивал бинокль на крыше двухэтажки, затем эстафету подхватывал окуляр у въездных ворот, потом "равнение" выдавали постовые перекрёстка, а последними вслед проходящей в местную школу учительнице вздыхали и тихонько посвистывали из-за бруствера ОКПМ. Да! - ещё и с верхотуры базы в полвосьмого утра кто-нибудь тоже припадал к мощному стационару с пятидесятикратным увеличением. Возвращалась учительница в шестнадцать-двадцать. Шла, смотря строго вперёд, вытянув шею, гордая, бессловесная. Словно кол проглотила. И, эх, тра-та-та! А вот ноги, как и у всех горянок, у неё коротковаты.
Славка бросил просолившиеся за четыре часа робу, майку и трусы прямо на пол, запнул всё под кровать к вещмешку, из последних сил натянул шорты и, уже спя, взгромоздился на свой второй этаж. Бай-бай!
... Вознесённый быками и арками над своим отражением, каменный мост огнистым пунктиром выводил полуторакилометровую перспективу во мглу противоположного берега. Размашисто перечёркнутая Обь невразумительно шепелявила неравномерным прибоем, лоснясь розоватым серебром вдоль ограждённого буями фарватера. ... Когда унесу я в чужбину... В правой дали, сбившись в стаю, дремали самоходки, и отсюда - с бетонной высоты набережной - длинные живые дорожки красных и белых корабельных фонариков казались цепочками, опущенными вглубь расплавленного чёрного стекла.... Под небо южной стороны....
- Я заснул? - Славка, просительно улыбаясь, потёр кулаком глаза. - Прости!
Саша сидела напротив раскрытой дверки, и расплясавшееся пламя алыми и золотыми мазками легко и трепетно обводило её чуть наклоненное лицо, приподнятые плечи, сплетённые на колене пальцы. Железная печурка сипела и подрагивала, широко выстреливая стремительно переплёскивающимися по полу, стенам и потолку огненными разводами. Крохотное зарешёченное окно за Сашей густо синело ультрамарином, и тающая от нежданно щедрой топки ажурно-пушистая изморозь, освобождая стёкла, плавилась, часто-часто скапывая с подоконника в стоявшую на полу консервную банку. Собственно, от этого чаканья Славка и вынырнул из сломившей его под самое утро тонкой дрёмы.
- Прости.
Саша медленно повернулась, правой рукой откинула волосы, и внимательно, отвыкая глазами от пламени, всмотрелась в его лицо. Алый свет трепетно описал круглую грудь с маленькой пирамидкой соска, складочку живота, растворяясь ниже в стыдливую тень сжатых бёдер. Саша опять медленно-медленно поправила прядь и что-то беззвучно прошептала. Славка встречно сел, для чего-то стараясь разгладить жёсткую смятину новенького постельного комплекта - он не услышал, а просто понял: "люблю тебя".
На столе тускло искрило обжатое чёрной фольгой горлышко пустой бутылки "мускатного", красными полумесяцами светился раскатившийся апорт. Жар раскрытой топки густил воздух брусовой пристройки, которую он снял на эту старо-новогоднюю ночь, почти силой выпроводив домой однокашника Генку Харина, служившего охранником лыжной базы Заельцовского бора. Крохотная, пахнущая пенькой, олифой, талыми берёзовыми поленьями и, теперь вот, яблоками, сторожка и стала для них шалашом и дворцом. Шалашом, дворцом и первым брачным чертогом. До утренней пересменки.
Толкнув пронзительно засипевшую дверь, он прямо так, как есть, вылетел на крыльцо. Мороз, кольнув губы и ноздри, щекотяще шершаво огладил грудь, плечи, спину, вздыбил волоски на руках и бёдрах - хорошо! Отбежав на центр выскобленной и исчерченной лыжами, кругло высвеченной фонарём площадки, Славка распахнул объятья обступившим двор блистающий разноцветными радугами слоёных снежных комьев столетним разлапистым великанам, и закружился:
- Я счастливый! Я самый счастливый!!
Низко осевшее под тяжестью пугающих размерами звёзд чёрное небо встречно вращало накрененный Ковш, разливающий по Земле стекленящую космическую стужу. Под сгустками Зодиака по двухметровым сугробам угрюмо хороводились неохватные сосны, а машущий руками в центре всеобщего кружения, переполненный восторгом нагой человечек никак не мог прокричаться во всю Вселенную: