Солдаты на меня смотрят, на Кутю, а мы оба грязные и в крови.

   Завели нас в вокзал. Один солдат нас сторожил, другой пошел звонить нам домой. Возвращается, лицо удивленное такое: "И правда, детки со Шпалерной! У них там мамка чуть с ума не сошла!"

   И вот мы стоим посреди вокзала и видим: к нам навстречу несется мама, бежит так, будто за ней гонятся, и вдруг запнулась, зацепилась каблуком, нога подвернулась, и она прямо посреди зала ожидания как растянулась на гладком полу! Лежит и плачет! А я выпустила руку Кутькину, и к ней бегу, и падаю перед ней на колени, и так крепко-крепко обнимаю ее, что даже дышать не могу! А мама шарит в сумочке, замочком золотым щелкает, в руке держит зелененькие книжечки, рисунком на деньги похожие, и мне сует, и шепчет сквозь слезы: "Никеся, покажи солдатам, это ваши метрики!" А я и не знаю, что такое метрики. Первый раз их вижу. Беру их у мамы из рук. Читаю: "СВИДЕТЕЛЬСТВО О РОЖДЕНИИ. МОЛОДЫЙ ВАСИЛИЙ ВАСИЛЬЕВИЧ, 1939, 12 АВГУСТА". И понимаю, что это Кот Васька. Убитый. И дядя Вася тоже убитый. И не знаю, как маме об этом сказать. И даю ей две метрики, на себя и на Кутю, и говорю: "Мамочка, вот эти солдатам отдай".

   И она все поняла сразу. И как упадет лбом на пол вокзала!

   А метрики крепко в руке зажала.

   Тогда я вынула у нее метрики из руки и протянула их солдатам. Они посмотрели и гаркнули: "А паспорт матери? Вставайте, товарищ! Поднимите товарища, негоже на полу лежать!" Солдаты подняли маму с пола, как она как слепая, ничего не видит. Стоит растрепанная, а волосы белые. И я с ужасом подумала: когда это наша мама успела стать старухой?

   Мама вынула из черепаховой сумочки свой паспорт. Солдаты полистали его.

   Когда мы уходили с вокзала, я услышала, как один солдат другому сказал: "Счастье тетке. Один помер, да ведь двое живы".

   А когда нас мама привела домой, мы смотрели на все в доме, на мебель, обои, на пианино, на фотографии на стенах, на салфетки, на вазы, на сервиз в шкафу, как на чудо. Я закрыла глаза и вспомнила, как мы ползли по болоту.

   А Кутя стал снимать штаны, чтобы пойти в ванную помыться, и у него из-за пояса шлепнулась на пол толстая тетрадка. И я узнала мой родной дневник.

   Я к Куте подбежала я закричала: "Кутька, откуда у тебя эта тетрадка?! Откуда?! Такого ведь не бывает! Не бывает!"

   А он мне отвечает: "Ника, ты уж совсем ничего не помнишь, что ли? Когда нас бомбили в первый раз, перед лагерем, осколок в чемоданчик попал, его чужой дядя открыл и вынул из него батон, сайку и консервы, а я бросился как лев, тоже хотел съестное вытащить, да не успел, а вытащил только тетрадку, в которую ты все пишешь, и упрятал под рубаху!"

   Я прижала дневник к груди. А потом поцеловала Кутю.

   Как хорошо, что я все это записала.

   28 февраля 1942

   Мы окна заклеили бумагой крест-накрест. Бумагу нарезали из старых газет. Я часто сижу на подоконнике и ковыряю ногтем газетную полоску. Полоска шелестит, ползет белой змеей. Внизу, за окном, фонари. От них идет мрачный, голубой, мертвенный свет. Комната полосатая: полоса света, полоса тьмы. Я знаю: сейчас загудит сирена. И надо опять бежать. И зажимать уши ладонями. Белые летние ночи ушли; сейчас черные зимние ночи. Нет, они тоже немного белые - от снега. У меня чувство, что мы живем на Луне, так все вокруг мертво, черно и бело.

   Недавно ночью все небо страшно загорелось. Во мрак поднялось зарево. Люди выходили на лестничные клетки, глядели в окна. Молчали. Кто-то сказал тихо: "Горят Бадаевские склады". И кто-то так же тихо спросил: "А что теперь будет?"

   На Бадаевских складах хранилось наше продовольствие. Вся еда города Ленинграда.

   И кто-то третий тихо ответил: "Будет голод".

Мне теперь все время хочется есть. Нет такой минуты, чтобы я не воображала себе еду. Как я что-то с наслаждением ем. Мне снится еда во сне. Будто бы я зубы вонзаю в теплый хлеб. Или во вкусную мамину куриную котлетку. Кутя молчит, не хныкает. До войны он был такой хныкалка и капризуля, а сейчас так терпеливо переносит все. У нас на всю нашу семью, что осталась, три карточки. На них дают очень мало хлебца. Совсем чуть-чуть.

   Я гляжу на пианино. Когда-то мама играла на нем. Наша мама когда-то была пианисткой. Она окончила музыкальное училище имени Римского-Корсакова. Она даже в Капелле играла. И в Филармонии работала. Наш папа увидел маму, когда она на сцене аккомпанировала певцам. И дядя Вася тоже увидел маму в концерте. Тогда она играла сольный фортепианный концерт: "Аппассионату" Бетховена, "Времена года" Чайковского. Очень красивая музыка. Я гордилась мамой. Но она ни меня, ни Кутю музыке не учила. Смеялась: "В семье достаточно одного сумасшедшего музыканта!"

   А когда война началась, мама пошла работать на завод. Ее музыкальные пальчики делали снаряды для армии. Мама говорит мне: "Ника, ты уже у меня взрослая. Ты сильная, ты крепкая и выносливая! Помоги мне! Можешь рано утром пойти за хлебом?" И я киваю головой: конечно, мамочка, а как же! Мама встает в три часа ночи. К пяти утра ей надо попасть на завод. А я к пяти иду в булочную. Там уже стоят люди. Они похожи на черные тени. Я пристраиваюсь в хвост очереди. Очередь качается, как пьяная. Все мечтают о булке хлеба, а всем на ладонь кладут маленький кусочек. В нем опилки, в нем жмых, но он так чудесно пахнет! Я касаюсь хлеба губами. Искушение - сразу взять да проглотить его.

   Нельзя. Тогда тебя, Ника, за твою жестокость расстрелять мало.

   Я несу домой три кусочка хлеба, а на улице уже рассвело. И у меня ноги замерзли так, что превратились в утюги, хотя я в валенках и шерстяных носках.

   А днем я хожу и собираю ветки, старые доски, щепки - я буду растапливать печь-буржуйку. Мы топим буржуйку книгами. Папа сам собирал нашу библиотеку. Когда я рву очередную книгу, чтобы ею растопить печь, а читаю ее - страницу за страницей. А потом подкладываю в огонь ножки старого бабушкиного стула. Мы разломали стулья на дрова. Сидим теперь на диване. На диване, все втроем, и спим.

   Сегодня я топила буржуйку, и завыла сирена воздушной тревоги. Я не двинулась с места, продолжала бросать доски в пламя. Грела о печку руки. Ко мне подошел Кутя. "Где мама?" - спросил он. "На заводе, ты же знаешь", - ответила я. А он вдруг говорит мне: "А может, она шла домой, а ее убил снаряд". И глаза у него были сухие, он больше не плакал. И так твердо сжал рот. Я обняла его за плечи и вижу: он прижимает к животу плюшевого медведя, любимую свою игрушку. И вдруг мне этот медведь представился убитым Котом Васькой. А Кутя протянул мне медведя и серьезно так сказал: "Ника, если будет нечем растапливать печь, возьми и растопи Мишуткой, ладно?"

   Ладно, кивнула ему я, взяла медведя на руки и стала качать, как ребенка.

   8 марта 1942

   Я сегодня ходила за водой на Неву. Каждый раз поход за водой - это такое мучение. В этом году зима тяжелая. Рано пришла, и сразу ударили ужасные морозы. Многие люди обморозили себе уши, носы, щеки, пальцы. Мама говорит: в больнице, где она когда-то лежала с двусторонним крупозным, хирург Литвиненко обламывал обмороженные пальцы раненым - их привезут, замерзших, после артобстрела, и они лежат, как ледяные поленья. Нева под ледяной толстой коркой. Люди прорубили лед, черные проруби видно издали, с берега. Меня мама просит: "Близко к проруби не подходи, лед обломится, утонешь!" Пугает. Я уже ничего не боюсь. Хотя нет, боюсь немного.

   На самом деле люди у прорубей тонут. Во льду прорубили проруби, и люди ходили туда за водой. И тонули часто. Края проруби все в потеках льда, будто белый воск застыл на свечке. Конечно, опасно. Но у меня другого выхода нет. Потому что некому принести воды, кроме меня.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: