За мной, как удав, шуршит в траве толстый резиновый шнур микрофона. Вот здесь как будто неплохо. Та же канава, но в ней два больших плоских валуна, как раскрытые ладони. Отлично, я устроюсь на них. Ледник не зря трудился тысячелетия назад: он притащил эти камни сюда для меня. Я снимаю ватную куртку, сажусь на нее, накрываюсь плащ-палаткой и слегка дергаю шнур. Так водолазы просят воздуха. Я требую звука.

Движок очнулся. В лампочке расширяется зрачок света. Она глаз, разбуженный среди ночи, встревоженный, старающийся увидеть как можно больше. Микрофон включен, он теперь налит звуком, вернее — запасом звука, который только ждет моего голоса.

Над головой тоненько, почти ласково свистят пули. Лес ловит их мохнатой лапой.

— Внимание! — начинаю я. — Мы предлагаем вам выбор: жизнь или смерть.

Голосом я богатырь. Я мог бы померяться с легендарным Калевом. Мой голосище вызывает во всех моих мышцах ощущение силы.

— Вспомните, сколько рубежей вы сменили, — гремит наш лес. — Всюду вы оставили убитых товарищей. Не сегодня-завтра падет и этот рубеж.

Что-то живое шевелится возле меня. Ящерица! Маленькая, юркая, искроглазая ящерица. Она прибежала на свет и с любопытством смотрит в микрофон. Ночной мотылек залетел под плащ-палатку, он порхает вокруг лампочки, садится на текст, который я держу перед собой. Лес принял меня, как своего. Ящерица скатилась под камень, но появился другой обитатель леса. Он сидит на моем колене — зеленоватый пятнистый лягушонок.

Хлоп! Хлоп! Это мины, они упали близко, в какой-нибудь полусотне шагов. Валун защищает меня лишь с одного бока, да и то не целиком. Я пригибаюсь. Я продолжаю читать. Сбиться, замолчать, растерявшись, — значит помочь немецким минометчикам скорректировать прицел. Тогда пропал. Тогда они засыплют участок минами.

Еще мина. Я стискиваю микрофон, припадаю плечом к камню. Не подать виду!.. Еще мина, осколки вспороли дерн где-то рядом, шагах в пяти. Спокойнее! Не ускорять чтение, не повышать голос, читать как ни в чем не бывало. Как будто нет никаких мин.

Мотылек — тот не боится их. Он по-прежнему беззаботно кружится тут, садится на ободок моих очков. Ему наплевать на мины. Они рвутся слева, с той стороны, где мы не защищены, — ему это безразлично. Мы не уйдем. Мы — это я и мотылек, это лягушонок, это лес, все живое перед лицом воюющей, лязгающей смерти.

Мой голос сейчас как будто отделился от меня, я двигаю губами, лежа на камне, почти касаясь микрофона горячим, потным лбом, а мой голос подхвачен лесом. Он бушует, он кричит гитлеровцам:

— Решайте сейчас! Завтра будет поздно!

Все! Конец! Теперь Шабуров поставит пластинку.

Рубашка прилипла к телу, я мокрый, словно не ледник, а я сам укладывал эти валуны.

«Роса, — думаю я. — Скоро утро. Но мы дадим еще одну передачу. Не отсюда — здесь нас накроют: Шабуров сыграет им музыку, и мы уедем».

«Се-ердце, тебе не хо-очется покоя», — поет Утесов. Еще мина, еще… Они лопаются негромко, глухо — должно быть, угодили в топкую низину. Движок стучит.

И вдруг что-то сдавило горло певцу, он захрипел и замолк…

Что случилось? Движок стучит, но звука не стало. Продираясь сквозь малинник, я спешу к машине. Шнур микрофона, холодный, выкупавшийся в росе, наматывается на руку.

— Лампа! — крикнул Шабуров и выругался.

В углу кузова было до странности пусто и темно, синий огонь усилительной лампы погас. Под ногами захрустело стекло.

— Осколок залетел, — сказал Шабуров. Он искал отверстие в борту.

— Сволочь! — Шабуров осматривал прибор. — Как проскочил! А где Гушти?

— Гушти! — крикнул я.

Никто не ответил.

13

— Здравия желаю! — кричал Лобода, и трубка, казалось, вот-вот разлетится от его баса. — Алло! Да, я Долото, не прерывайте, девушка! Что? В Калеван-линне авиаполевая дивизия? Бомзе, милый, это же здорово! — Он положил трубку и обернулся к Михальской. — Вы слышали?

— Да, товарищ майор, — отозвалась она. — Наконец-то! Кстати, там ведь наша машина.

— Именно, — басил майор, ликуя. — Сегодня же Фюрста туда. Но с кем?… Из русского лексикона у него: «давай», «хорош», и все… Нет, его нельзя одного отправлять. Поезжайте вы с ним.

Фюрст сидел на веранде, около печатной машины. Согнувшись над крупным ломберным столиком, он вслух зубрил русские слова. Лоскутки бумаги со словами «утро», «вечер», «день», «месяц» висели, наколотые на кактусы. На листке размером побольше стояло «три стула, пять стульев, двадцать один стул». И, словно крик души, крохотное, в скобках, «почему?».

— Герр Фюрст, — сказала Михальская, входя. — Нам с вами надо ехать.

— Слушаю, фрау гауптман, — ответил он и встал.

— Мы столкнулись с авиаполевой. И вам наконец представится возможность…

— О! — протянул Фюрст. — Когда мы едем? Я готов, фрау гауптман.

Лобода смотрел в окно, как они садились в «виллис». Потом припал к гранкам, но ненадолго. Резко постучав, рванул дверь Усть-Шехонский.

— Где твой фриц?

— Который? — Майор вскинул глаза. — У меня ведь два немца.

— Нет, не Фюрст, — отмахнулся контрразведчик. — Тот… эльзасец.

— Гушти, — напомнил майор.

— Ну да, Густав Эммерих по документам. Черт, из головы выскочило! Вот до чего…

— Да в чем дело?

— Изволь. — Усть-Шехонский выхватил из кармана два листка и разложил перед майором.

— Схемы какие-то, — произнес майор. — При чем тут Гушти?

— Вот это его художества. — Майор накрыл рукой один листок. — А те — оборона Калеван-линна как она есть. Понятно?

— Пока не совсем.

— Проще каши, — нетерпеливо сказал Усть-Шехонский. — Одно из двух: или гитлеровцы внесли изменения за это время, переместили точки, или…

— Или Гушти наврал, — заметил майор.

— То-то и оно! Пока ничего нельзя сказать наверное. Изменить они могли. Мало ли для этого причин! Хотя бы то, что их чертежник у нас в плену. Но… черт его знает! В оба надо глядеть за твоим Гушти.

— Да! — воскликнул майор в тревоге. — Конечно, надо! Он же из Эльзаса, к тому же…

Он отвернулся, чтобы скрыть любопытство, Усть-Шехонский никогда не сообщал подробностей.

— За твоим Гушти нужен глаз, — повторил Усть-Шехонский.

14

Гушти! — крикнул я еще раз. Смутное эхо ответило мне. Где же Гушти? — Его же не было в машине, — сказал Шабуров. — Я еще окликал его, когда пластинка играла. Я там был, в кустах, думал, не задело ли его. А тут ещё парочку гостинцев оттуда прислали. И вся музыка…

Гушти сбежал?

Мы звали его, шарили в зарослях. Вероятно, немцы решили, что цель накрыта. Чужой холм молчал, подернутый грязноватым туманом.

Битый час мы бродили по лесу, оглядывая каждый куст, каждую ямку. Уже рассвело, на борту звуковки выступили капли росы. Самые худшие предположения теснились в моей голове. Гушти — враг, хитро замаскированный враг. Ему поручили войти к нам в доверие, он выполнял какие-нибудь задания. Наверняка выполнял! И вот сбежал к своим, сбежал безнаказанно…

В лесу затрещал валежник. Я выглянул из машины. К нам шли трое. Юлия Павловна, Фюрст и… Гушти. Он плелся сзади, понуро, с виноватым видом. Фюрст оглянулся на него, и в это мгновение Гушти торопливо выпрямился, расправил плечи и поднял на офицера подобострастный взгляд.

— Хорошенький номер, — сказала Михальская. — Нервы у него, видите ли…

Я понял не сразу. Что же случилось? Фигура пришибленного, едва плетущегося Гушти красноречиво говорила о том, что «нервы» — это относится к нему, конечно.

Оказывается, Гушти попутал страх. Из страха он в свое время перебежал от своих к нам, и приступ страха погнал его сейчас, во время обстрела. Он кинулся в чащу леса, подальше от звуковки, с одной только целью — уйти из-под обстрела, спастись. Дрожа, он лежал под кустом, а затем, увидев Михальскую и Фюрста, вышел к ним навстречу. Бросился в ноги, умоляя не посылать больше на передовую.

— Я пообещала, — сказала Михальская. — Неволить не имеем права. Но обер-лейтенант взял его в оборот.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: