Выяснилось, что Гушти служил чертежником в тылу, около Пскова, в штабе армейской группы. На передовую попал совсем недавно, в наказание: осмелился передразнить майора. В плену, на первом же допросе, Гушти вызвался нарисовать план оборонительной линии немцев. Уверяет, что память у него великолепная, укажет все точно: окопы, доты и дзоты, расположение минных полей.

То, что гитлеровцы предвидели наше наступление и загодя начали строить оборону в тылу, — для нас не новость. Разведка по крупицам собирает данные о рубежах врага, и каждая новая деталь, разумеется, драгоценна.

Что ж, пусть Гушти чертит. Он уже помог нам.

«Стало быть, о Фюрсте сочинили легенду, — думал я, трясясь в «виллисе». — Новость важная, очень важная. Да, кисло немцам! Пришлось выдумать героя, чтобы поднять воинский дух. А Фюрст целехонек, сидит у нас в плену. Этот самый Фюрст.

Спешил я к майору.

Лобода беседовал в машине с Колей.

— Что выше? — спросил Коля. — Слава первой степени или Красная Звезда?

— Трудно сравнить, — посмеивался майор, отлично понимая, куда клонит Охапкин. — Орден Славы, видишь ли, солдатский…

— Короткову орден Славы дали, — произносит Коля в сторону и как бы невзначай.

— За что же? — притворно удивился майор, уже не раз слышавший про Короткова.

— Такой же шофер, как и я. В автороте. Снаряды возит на передок. Эх, пойти, что ли, шину накачать! — сказал Охапкин, но не двигался с места.

Лобода рассмеялся. Ну можно ли сердиться на Колю! Он наивно выпрашивает себе награду, как мальчишка коньки или велосипед.

Я доложил майору. По-моему, медлить нечего, Фюрста надо взять в оборот. Он-то, наверно, знал убитого. И надо, чтобы Фюрст выступил у микрофона. Это ошеломит немцев. Легенда рассеется как дым.

Но странно, майор рассердился. Он крякнул, отбил пальцами дробь на ларе, потом стал выговаривать мне.

Легенда? Кстати, Фюрст дрался как черт, ранил троих наших бойцов, и взяли его полумертвого. Недешевая добыча! Пруссак, твердое дерево! Взять в оборот? Но есть же конвенция о военнопленных. Понуждать их к чему-либо запрещается.

— За-пре-щается! — повторил Лобода. — Эх, писатель! Повоевали бы вы с таким Фюрстом, как это делал я…

Лобода часто наезжал в лагерь для пленных «повоевать», то есть поспорить с пленными.

— Предположим, он назовет вам фамилию убитого. Дальше что? — кипел майор, бросая на меня свирепые взгляды. — Всё одним махом хотите, да? И наломаете дров.

Он отвернулся к оконцу и вдруг запел.

— «На земле-е весь род людской», — проревел он так, что задребезжало стекло, и умолк, погрузившись в размышления. Дальше первой фразы арии он обычно не шел в таких случаях. Пение означало: Лободе надо побыть одному.

Я вышел из машины.

Коля накачивал шину. Чудно действует на меня его пухлое мальчишеское лицо: огорчения делаются как-то легче. Но сейчас он расстроен. Награждение Короткова, его сверстника и приятеля, мучает Колю.

— Товарищ лейтенант! — услышал я. — Васька-то Коротков, а?

— Орден, — кивнул я. — Знаю.

— У меня тоже свой нерв, — вздохнул Коля. — Меня давно в автороту зовут. Тут не езда. Капитан Шабуров говорит: мы гастрольщики, артисты. Верно, нет? А таким дают в последнюю очередь. Чувствуете?

— Брось, Коля, — начал я и кинулся к машине: майор стучал мне в окно.

— Что он там насчет Шабурова? — спросил майор!

Я объяснил.

— Вот, вот! Две башки надо иметь с вами. — Большие карие глаза под чернью бровей искрились. — Поедешь в Славянку, в лагерь, где Фюрст. Но сперва…

Повеселевший, полный радости открывателя, он почти пропел мне свой план.

5

Я держал путь на Колпино, где наша база, а затем уже в Славянку.

Когда на равнине показался город, в мозгу возникло слово «Кольпино». Так называли его все пленные немцы. «Эмга» вместо Мга, «Кольпино»… Издали город кажется живым, нетронутым. Мираж длится недолго. Это не дома, одни стены в багровой оспе выбоин. Скорбный, черный от гари снег.

«Кольпино»… Они исковеркали город и его русское имя. Сыпали бомбы, обдавали шрапнелью. «Кольпино» — это звучит, как пуля в рикошете, как лязг мятого железа, как скрип двери, обыкновенной квартирной двери с голубым ящиком для почты, распахнувшейся там, наверху, на высоте четвертого этажа. Дверь скрипит над провалом, над грудами кирпичей, она как будто зовет жильцов, которые никогда не придут…

«Контора жакта» — написано на табличке у входа.

Волна табачного дыма накатилась на меня, как только я открыл дверь. В тесной комнатенке, у окна, курит и стучит на трофейной «Эрике» с латинским шрифтом Юлия Павловна.

— Вы потрясли немцев, — говорю я. — Небесная фрау! До сих пор вас не забыли. Только что видел двух перебежчиков.

Про Фюрста я тоже рассказал ей. И про забавника Гушти.

— Шура, вы золото! — воскликнула она. — Kolossal! Прелестно! Machen sich keine Sorgen[6], он от нас не уйдет.

Она тянется за новой папиросой.

Из железного сундука с бумагами я извлекаю записи бесед с пленными. Ага, вот! Эрвин Фюрст, обер-лейтенант, командир третьей роты. Взят в плен во время разведки боем, отчаянно сопротивлялся. Да, троих ранил, сам получил несколько ранений, месяц лежал в госпитале. Возраст — 32 года, родился в Инстербурге. Отец — портной. Во время войны отец переехал в Дрезден, открыл собственную мастерскую. Там же, в Дрездене, на Кирхенгассе, 12, живет жена обер-лейтенанта, Гертруда, с двумя дочерьми — Моникой и Лисси.

Как можно больше подробностей! О Фюрсте я должен знать больше того, что записано в офицерском удостоверении. То, чего не скажут и пленные однополчане.

Мы должны объявить немцам, что Фюрст, герой дивизии, жив и находится у нас в плену. Большой вопрос, согласится ли он сфотографироваться для листовки.

В Славянку, в лагерь военнопленных, со мной поехал армейский фотограф, маленький человек с крохотной головой, которой он непрерывно вертит, словно приглядываясь и принюхиваясь. Фамилия у него литературная — Метелица.

«Пикап» подскакивает на обледенелых рельсах. Мы в Славянке. В наступивших сумерках проносятся за оконцем понурые вагоны на запасных путях, мертвый паровоз. Им не было хода отсюда, со станции, замороженной блокадой.

Часовой у ворот лагеря вызывает дежурного, тот показывает нам офицерский барак.

Железные кровати в два этажа, густой табачный дух и еще какой-то запах, должно быть после дезинфекции. Метелица, завидя немецких офицеров в форме, вертит головой. Как бы прицеливаясь, он оглядывает железные кресты, демянские, крымские и прочие «щиты».

Прежде всего мне нужен Лео Вирт, тот самый саксонец, лейтенант, который вместе с Михальской работал на звуковке в новогоднюю ночь. И плакал, слушая пластинки.

У Вирта впалые бледные щеки, большой лоб, круглые очки в тонкой черной оправе. Садясь, он кладет на колено книгу. Книга для него дороже хлеба, табака, он читает с жадностью, недосыпает, необходимо наверстать все упущенное по вине Гитлера… Книги Бебеля, Либкнехта, Тельмана… Сочинения Ленина… Вирт был слишком юн, когда эти книги были доступны в Германии. Плен открыл ему бездну неведомого.

— Старик Вильгельм, — он называет видного немецкого коммуниста-эмигранта, — прислал мне из Москвы целый ящик книг. Изумительно!

Я показал саксонцу письмо убитого перебежчика, рассказал легенду о Фюрсте-герое.

— О негодяи, проклятые наци! — Вирт вне себя от гнева. — Значит, Фюрст — герой дивизии? И вы думаете устроить им сюрприз?

— Да.

— Хорошо бы, — вздохнул Вирт. — Теперешний Фюрст — это уже далеко не тот Фюрст, но… микрофона не возьмет. Нет, нет! Совершенно немыслимо.

Мы беседуем в клетушке, которая служит и библиотекой и канцелярией. «Ваш ход, господин барон», — раздается за стенкой. Там играют в карты.

— Я пытался вербовать Фюрста в комитет. Боже мой, как он ругался! Он прусский офицер, пруссак до корней волос. Имеете представление об этих типах?

вернуться

6

Грандиозно! Будьте спокойны (нем.).


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: