Темнота. Молчание.
Красная гостиная погружена в полную темноту и абсолютную тишину. Мы ждем. После трех ударов в деревянную створку чуть скрипит, поворачиваясь, дверная ручка, потом дверь едва слышно открывается — и снова тихо. Босые ступни беззвучно движутся по ковру. Они приближаются, вместе с круглым пятном света, падающего от фонарика, который держат в руке направленным вниз. Босые ступни и пятно света достигают середины комнаты и замирают. Внезапно от фонарика, повернутого к нам, протягивается луч света и неторопливо перемещается в горизонтальном направлении справа налево, потом слева направо и наконец останавливается на нас, словно завороженный этим зрелищем: четыре женщины сидят в ряд на черном диване, молчаливые, неподвижные, одетые в длинные черные платья и черные туфли на высоких каблуках. Вместо лиц у них одинаковые белые маски — четыре маски без всякого выражения, взгляды сквозь прорези — безжизненны, как у античных статуй. У них одинаковые белые сомкнутые губы, одинаковые широко раскрытые пустые глаза; спокойные черты, выпуклые лбы, гладкие бледно-восковые щеки. Четыре жутковатых манекена с мертвыми лицами, выступившие из тьмы.
У двух сидящих в центре руки сложены на сжатых коленях. У тех, что сидят по краям, одна рука вытянута вдоль подлокотника, а корпус чуть склонен вбок, и от этого их позы более расслабленные. Ничто не шелохнется. Даже луч фонарика застыл на неподвижном видении. Так продолжается долго… Кажется, так будет продолжаться всегда… Но вот рука, словно обретшая способность двигаться от настойчивого света, неуловимо перемещается — и вдруг, без всякого предупреждения, вспыхивает новый луч, более яркий, чем первый, направленный ему навстречу. Видение исчезает, поглощенное этим резким невыносимым светом.
Первый луч, теперь бесполезный, быстро скользит вниз, затем гаснет.
Лже-мертвые бросают из-под своих масок острые взгляды — призрачный трибунал изучает свою жертву, стоящую перед ними обнаженной, на середине комнаты, в конусе света, который окутывает и ослепляет ее. Фонарик переходит из рук в руки, останавливаясь поочередно на длинных мускулистых ногах, на расслабленном члене, окруженном светлой порослью волос, на широких плечах, отведенных назад из-за того, что руки скрещены за спиной на уровне пояса, на бархатной ленте… на всем теле зрелого мужчины, высокого, кажущегося еще выше в луче света, направленном снизу вверх, достаточно мужественного, чтобы ощущение пресности, возникшее при виде его белокурых волос, исчезло. Его наружность непривычна для здешних мест и больше напоминает германский тип. Я уже говорила о его ангельских чертах — лишенных вялости и неясных теней, с прямым носом, хорошо очерченными губами — еще более прекрасных в своей обезоруживающей открытости, которую можно было бы увидеть в иные времена у какого-нибудь соблазнительного эсэсовца, бесчувственного, подавляющего, которого так и хочется заставить глотать пыль.
Себастьяну не нравился этот имидж, который я мысленно накладывала поверх его собственного. Но он неизменно оставался в моем воображении. Вопреки себе, вопреки мне, вы носите черную униформу и, восседая во всем своем великолепии на мощном мотоцикле, невозмутимо управляете этой огромной грохочущей машиной. Черный архангел, стальной рыцарь — вы восхитительны…
Его глаза, хотя и раздраженные ярким светом, были широко открыты и смотрели куда-то вдаль, поверх голов моих сообщниц.
Ни малейшего шороха, ни шепота…
Негр, все это время стоявший сбоку от них, надел черную шелковую полумаску, прорези которой были закрыты двумя кусочками ткани того же цвета, что и его глаза — темно-синими.
Теперь погас и второй фонарик. Снова вернулась темнота. С улицы какое-то время доносился глухой шум удаляющегося мотоцикла. Потом воцарилась прежняя тишина.
Все лампы зажглись почти одновременно, издав несколько негромких щелчков подряд: самая большая, стоявшая на подставке возле дивана, другая, чьим основанием служила китайская ваза — на рояле, еще одна — на низком столике, затем остальные… Красная гостиная была залита светом. Не хватало лишь пламени камина.
Негр в пылу рвения торопливо зажег спичку и поднес ее к груде сухих веток, сложенных в очаге, которые тут же загорелись и, потрескивая, начали мало-помалу распадаться на мелкие обломки, между тем как пламя подбиралось к поленьям, лежавшим ниже.
Женщины сняли маски, и негр положил их на каминную доску, по обе стороны от статуэтки из обожженной глины, изображавшей какую-то юную воительницу.
Франсуаза с уверенным видом приблизилась к Себастьяну, который по-прежнему неподвижно стоял посреди комнаты. Она расшифровала инициалы, вытатуированные на его груди, потом обошла вокруг него, дотрагиваясь со всех сторон, словно собираясь снять мерку с этого тела, к которому прикасалась впервые. «Поздравляю!» — прошептала она мне, затем, уже громче, чтобы услышали все, спросила: «Можно задавать ему вопросы? Можно причинять боль?» Я ответила: «Да, пожалуйста. Он полностью в твоем распоряжении».
То ли удовлетворившись результатом своих исследований и больше ничего не желая в данный момент, то ли сочтя новую инициативу преждевременной, то ли ощутив внезапное замешательство перед полной свободой действий по отношению к Себастьяну, то ли… словом, она больше ни о чем не спросила и снова села на диван.
Себастьян не шелохнулся. Видел он что-нибудь или нет — он не должен был двигаться до тех пор, пока женский голос не отдаст ему приказ. Он не делал даже едва заметных инстинктивных движений, которые, например, помогают перенести вес тела с одной ноги на другую, чтобы избежать онемения. Казалось, он окаменел. Однако у этой статуи была теплая кожа и бьющееся сердце. Сколько времени он смог бы так продержаться, перед тем как почувствовать слабость и зашататься от усталости? Я не знала.
F. не нравилась эта крайняя пассивность. Ее не пришлось особенно заставлять, чтобы она созналась, что находит такое поведение скучным. Она предпочитала страстные порывы, сдерживаемые из страха перейти границы дозволенного — эти порывы она приветствовала, была к ним терпима или пресекала их — в зависимости от настроения.
В определении «крайняя пассивность» для меня ключевым словом было «крайняя». В этой крайности было что-то, побуждавшее меня ее разрушить, эта чрезмерность бросала мне вызов… и я словно со стороны услышала свой голос, который с угрожающей интонацией произнес:
— На колени!
И Себастьян опустился на колени.
— На четвереньки!
И он встал на четвереньки.
— Опустите голову! — Его голова склонилась к полу. — Не прогибайте спину! — И его плечи оказались на одной линии с ягодицами.
Ложе из живой плоти лишь слегка прогнулось, когда я вытянулась не нем, положив голову в углубление между лопаток. Недалеко от нас негр сидел на ковре по-турецки, положив руки на колени и ожидая новых распоряжений. Некоторое время он пристально наблюдал за мной. Я завела руки назад, чтобы соединить их на животе Себастьяна, и при этом свободная пола моего платья скользнула вбок, оставив меня полуобнаженной. Я резко поднялась. Негр опустил глаза. Хорошо.
Что было потом? Я не помню… все как в тумане… что-то не слишком значительное… Должно быть, прошло не очень много времени с того момента, как я увидела опущенные глаза прислужника — и вот теперь передо мной была кожаная плетка, которая наносила небрежные удары по пояснице Себастьяна — плетка, состоявшая из многочисленных мягких ремешков, связанных в узел. Они несильно ударялись по бедрам Себастьяна, скользили между ягодицами. Чуть дальше от нас Франсуаза подвела Мари к камину и усадила спиной к огню. Кончиками пальцев она проводила по ее губам, другой рукой расстегивая ее корсаж из черных кружев, освобождая руки и плечи. Корсаж сполз вниз и теперь удерживался лишь на запястьях. Затем он упал на белый мрамор камина. Широкая расстегнутая юбка Мари волной скользнула вниз, обвивая ее лодыжки и туфли на высоких каблуках.