«Филипп», — думала она, страх пронизывал ее насквозь. — «Филипп».
Она провела всю зиму и весну у себя в квартире в Латинском квартале, надеясь на другие новости — вражда закончится и Гитлер уйдет. Она повторяла правила, которым Коко учила ее последние три года. Ее внутренний голос звучал не слишком изящно: «Если поднять талию спереди, будешь казаться выше. Если понизить со спины, то можно скрыть обвисший зад. Опусти край платья сзади, так оно будет лучше сидеть на бедрах. Все дело в плечах. Женщина должна скрестить руки, когда с нее снимают мерки: так платье не будет стеснять ее движений».
Он жил на перекрестке Рю Риволи и Рю Сент-Оноре. Старые постройки из известняка окаймляли двор, а высокая двойная дверь целый день была открыта настежь. Бывший «hotel particulier»[2], раньше принадлежавший какому-нибудь уже умершему аристократу, а теперь поделенный на квартиры. Не самый престижный адрес, но Филипп был иностранцем и к тому же слишком молод, чтобы об этом знать. Он хотел жить в сердце Парижа, с видом на реку из окна гостиной, с криками точильщиков ножей под его окнами, со звоном церковных колоколов, по ночам врывающимся к нему в спальню каждый час. Треснувшие доски и скрипучий паркет. Зеркала такие мутные, что походили на олово. Салли жила в Париже дольше, но Филипп больше любил город, любил душевность его закусочных, гортанные акценты и птичьи клетки на Иль Сент-Луи. По воскресеньям утром они распахивали ставни и, облокотившись на подоконник и почти свесившись над мостовой, глазели на мир до рези в глазах.
Ей оставалось пройти еще четыре квартала, когда она увидела толпу машин из «prefecture de police»[3]. Двойная дверь Филиппа была открыта настежь. Подобрав полы своего шелкового платья и придерживая противогазную сумку, она побежала в неудобных босоножках, ремешки которых врезались ей в ноги.
Он был привязан за запястья и щиколотки к стойкам кровати из красного дерева, все его обнаженное тело было в крови. Она стояла у входа в спальню, слегка раскачиваясь — полиция все еще не замечала ее присутствия — и смотрела на него: приоткрытый рот, испуганные серые глаза, неестественно бледные торчащие ребра. Обезьяньи подмышки, грудь и пук волос в паху, блестящий от влаги. Эрекция не ослабла, даже после смерти. Пенис Филиппа был покрасневший и возбужденный, как-то в машине она коснулась его. Плеть лежала, забытая на ковре. Там был еще один человек, тоже голый, но ей он был не знаком, он был повешен на люстре. Пальцы его ног были в ужасных мозолях, суставы — желтого цвета.
Ее рот скривился и она, похоже, что-то выдохнула по-английски — скорее всего, имя Филиппа, — потому что один из французских офицеров повернул голову и увидел ее, такую неуместную здесь, в ярко-розовом платье. Он нахмурился и прошел через комнату, загораживая ей картину происходящего.
— Уходите, мадмуазель.
— Но я знаю его!
— Сожалею, мадмуазель. Вам нельзя быть здесь. Антуан! Vite![4]
Ее резко схватили за руку и вывели из квартиры, мимо дивана, на котором они с Филиппом ели ужины из фаст-фуда, мимо ставней, которые они распахивали, мимо пары бокалов, наполненных наполовину. Мусорная корзина была перевернута, несколько осколков стекла были разбросаны по потертому обюссону[5]. Ее провели мимо свисавшей с люстры страшной фигуры прямо в коридор, где ее начала бить судорожная дрожь, молодой человек, Антуан — на нем была обычная униформа жандарма — стоял в неуверенности, придерживая ее за локоть.
— Салли.
Она узнала этот тихий голос. Макс Шуп, руководивший парижским офисом «С. и К.», в элегантном французском костюме, с отсутствующим выражением глаз. Конечно, они должны были позвать Макса. Она повернулась к нему, как ребенок поворачивается, чтобы уткнуться в передник матери, хныча и закрыв глазами.
— Салли, — сказал Макс снова, положив руку на ее худое плечо. — Я сожалею. Я бы хотел, чтобы ты этого не видела.
— Филипп…
— Он мертв, Салли. Он мертв.
— Но как?… — он оттолкнула Шупа, открыла глаза и пристально посмотрела на него. — Какого черта…
— Полиция сказала, что это был сердечный приступ, — ему было неудобно за то, что нужно было сказать и то, чего словами не выразишь; причину появления плетки и определенные обстоятельства. Предположения о причине смерти двух мужчин наводили на мысль об оргазме. Но Макс Шуп был не из тех, кто допускал неловкость. Он сохранял спокойствие, и его лицо было бесстрастно, как если бы он говорил о погоде.
— Кто, — спросила она с трудом, — висит на люстре?
Шуп прикрыл глаза тяжелыми веками.
— Мне сказали, что он из одного из клубов на Монмартре. Ты… знала о Филиппе?
— Что он был… что он… — она запнулась, не веря своим словам.
— Моя бедная девочка, — сжав губы, он вывел ее из квартиры, к каморке консьержки этажом ниже. В тот момент не помешал бы хороший глоток бренди.
— Понимаете, — настаивала она, когда он остановился перед дверью в комнату старушки и собрался постучать, — это — не то, о чем вы подумали. Не то.
Глава вторая
Представление в «Фоли-Бержер» закончилось только в полночь, так что Мемфис не удалось попасть в клуб «Алиби» раньше часа ночи. Спатц точно знал последовательность событий: лимузин и водитель, мальчик с ягуаром на поводке, Рауль, маячащий на фоне, как шпион: его руки всегда были рядом с задницей его жены. И сама Мемфис: выше, чем обычные парижанки, стройнее, более подтянутые мышцы под темно-зеленым вельветовым платьем были такими же упругими и гладкими, как и ее большая кошка за спиной. Она остановится в задрапированном дверном проеме, рассматривая толпу: клуб «Алиби» был настоящим boite de nuit[6]. В нем было около десятка столов, поэтому эффект будет впечатляющим. Все обернутся. Все мужчины и женщины встанут и будут аплодировать ей только за один факт ее существования, за дуновение экзотического секса, которое она привнесла в это место, за беспокойную ревность.
Спатц видел все это раньше, месяц за месяцем пребывая в рабстве у Мемфис, продлившемся дольше, как ему казалось, чем любое из его развлечений. Он был доволен тем, что сидел в одиночестве с сигаретой и нетронутой тарелкой устриц непомерно высокой стоимости. За стенами клуба Алиби толпились сотни людей, но только сорок смогут пройти за веревочные ограждения — и только Спатцу выделили отдельный столик в углу по его желанию. Беззаботное покровительство Спатца окупало все счета. Тот факт, что он был немцем и официально считался всеобщим врагом, не принимался во внимание. Его французский был безупречен, и он ни на что не обращал внимания.
Это был широкоплечий, хорошо одетый экземпляр: Ганс Гюнтер фон Динкладж, избалованный сын смешанного происхождения, сын Нижней Саксонии, светловолосый и дьявольски обаятельный. Спатц по-немецки значило «воробей». На первый взгляд это имя ему не подходило, пока кто-то не заметил его привычку бросаться из одной крайности в другую, перепрыгивать с жердочки на жердочку. В течение последних нескольких лет он официально считался дипломатом, сотрудником посольства Германии, но посольство теперь было закрыто из-за войны, и Спатц находился в свободном полете. Он провел зиму в Швейцарии, а потом вернулся обратно в Париж в гости к кузену, жившему в шестнадцатом округе. Он развелся с женой много лет назад по причине несовместимости. Его враги выяснили, что у нее были еврейские предки.
Он не добился ничего значительного в свои сорок пять лет, за исключением отличной игры в поло в Довилле.
Девушка в колготках в сеточку разносила джин, но он предпочитал скотч. Он только что обхватил ладонью толстое стекло бокала, ощущая в руке его приятную тяжесть, как какой-то незнакомый человек скользнул на свободное место рядом с ним.