Нот никаких не было. Нина попробовала было кусочки из арий, прочно осевших в памяти, но девушкам это скоро наскучило, они попросили сыграть знакомые им песни и запели сразу же слаженно — на два голоса. У сестер было сопрано, легкое, нежное, а у Клавы оказалось неожиданно такое густое меццо, что хоть сейчас с ней разучивай арию Марфы из «Хованщины».
Постепенно в клуб собрались и все те, кто уходил к пожарке. Стали полукругом, слушая, а потом и сами запели. Последним явился Венька, заглянул в дверь, обиделся и увел свою залеточку к реке, в черноту ночи.
Среди подпевавших парней Нина подметила двух с баритонами и одного со слабеньким, но приятным тенорком. Попросила их посолировать, но они вспыхнули, стали отнекиваться. И снова раздался командирский окрик Кругликова:
— Я вот Артему Кузьмичу доложу, если будете у меня артачиться!
— И доложи, доложи!
— Что он нам сделает?
— Это дело добровольное!
— Добровольное?.. А на Низовые луга не хотите поехать на месяц? Осоку косить, комарье кормить?.. Как не стыдно! Человек добровольно вызвался учить вас классическому пению, а вы рыло воротите! Некультурно!..
Угроза Низовых лугов подействовала, и парни согласились ходить на репетиции.
Разошлись все уже за полночь, с «Рябинушкой», а обиженный гармонист еще долго бродил по-за одворицами, и, уже засыпая, Нина все еще слышала ласково воркующую гармонь; подумала: надо подружиться с ним.
Утром проснулась с радостным чувством — у нее тоже есть дело. Смеясь, рассказывала за завтраком, как Кругликов насаждает классику; попросила у Кости мотоцикл, чтобы съездить в райцентр за нотами, и уже надела брюки, защитные очки, как в избу вошла босоногая, неряшливо одетая женщина. Она вызвала Александру Климовну в сени и стала что-то нашептывать ей на ухо.
Нина по взглядам догадалась, что женщина к ней.
— Что у вас?
Ефросинья, так звали колхозницу, опасливо косясь на Костю — «не дай бог, услышит», — начала рассказывать про свою «болесть» долго и путано.
— Почему же вы в больницу не обращались?
— Была я в больнице. Как не была. Заглянула в кабинет, а там — парень молодой. Пересмешник, поди. Я и Максима-то Потапыча стесняюсь, а ведь он уж в преклонном возрасте, можно сказать, не мужчина.
— Но у меня нет ни лекарств, ни инструментов.
— Ты, молодуш, только скажи, зря я тревожусь али не зря, чтобы уж если идти срамиться, так не напрасно.
Пришлось осмотреть ее. Увеличение печени, рези в желудке. Все застарелое. Нина строго-настрого приказала женщине показаться Максиму Потаповичу и сдать анализы. Только спустилась во двор, как пришел тракторист с рассеченной зубилом ладонью.
— Вы бы в Кувшинское съездили!
— На что нам Кувшинское, когда свой доктор дома! — улыбнулся, сверкнув белыми зубами, бородатый, весь пропахший мазутом мужик. — Работа стоит, Нина Дмитриевна! Неужто йод и бинт не раздобудем?
То и другое, конечно, раздобыли, и Нина тщательно обработала рану.
«Надо будет позвонить Максиму Потаповичу, рассказать про Ефросинью…»
Вот и рядом те дорогие места, по которым она соскучилась, а все никак не соберется туда. Костя занят, откладывает поездку со дня на день, а уж если ехать в Кувшинское, так вместе с ним.
В предрассветный час, когда до всеобщей побудки остаются считанные минуты, какая-то удивительная глухота наваливается на село: ничто нигде не брякнет, не звякнет, мертвецки спят люди, не шевельнется в стойлах скотина, даже птицы, всегда упреждающие зарю, молчат. И человеку, появившемуся в этот час на улице, бывает как-то не по себе, словно ему суждено увидеть то, что природа тщательно от него скрывает.
Костя выкатил мотоцикл за ворота и поставил ногу на стартер, но раздумал и еще метров сорок тянул машину на себе — не хотелось будить Нину: вчера из райцентра вернулась поздно, усталая, а он поднялся ни свет ни заря.
Дома в сером сумраке стоят подслеповатые, сонные, и в стеклах, что обращены к востоку, еле-еле намечается розоватость.
Пригнувшись к рулю, он на предельной скорости гнал машину на самые дальние участки.
С холма, от разбитой, полуразрушившейся мельницы, открылись не отдохнувшие за ночь поля, окутанные чадным перегаром почвы.
«Нет, это не может долго продолжаться: где-то уже близки ливни. А вдруг с вихрями?.. Перекрутят хлеба, такой перманент наведут, что только с серпом и подступишься…»
Целищев, бригадир Каревского участка, удивился, увидев агронома. Он еще не совсем отошел ото сна и сладко позевывал, наблюдая за сыном, как тот вытаскивал из сеней удилища, проверял в баночке накопанных с вечера червей.
— Сколько лафетов вышло? — спросил Костя, не сходя с мотоцикла.
— Лафетов?.. Да вы, Константин Андреевич, видать, не покемарили сегодня.
— Давайте о деле. Время дорого.
— Лафеты что… начать можно, да жалко зерно потерять. Яровые не выдались. Если еще на ржи потеряем…
— Потеряем, если будем тянуть.
— Да ведь зелена, Константин Андреевич. Погодить бы.
— Что же, начинать все от печки, Аверкий Миронович?.. Последние дни колос питается за счет соков стебля. Корень отмер и уже ничего из земли не берет. Спросите сына-школьника, он и то знает… А зерно дойдет в валках.
Целищев неодобрительно покосился на сына, как бы говоря: зачем же малолетков-то вовлекать в наш мужской разговор? Свернул цигарку.
— Начать, ясное дело, можно… Разве я против? Пойду будить. Боюсь только, как бы престол окаянный нам не подгадил.
— Вчера выходной был у всех. Разве мало?
— Оно не мало, да ведь привычка закоренелая.
Костя не уехал до тех пор, пока лафеты не положили первые рядки. На Рябинкинском и Нагорском участках повторилось то же самое, лишь с небольшими вариациями. Значит, бригадиры на правлении соглашались только для виду, а сами думали: рано, надо погодить.
Мотор раскалился — более семидесяти километров накручено. Солнце, вылупившись из черной гари, словно привалилось к спине. Искупаться бы, напиться воды из родника. Но он гнал и гнал машину — назад, в село, чтобы повидаться с Геннадием Шевелевым. Как-то в Светляках и Шерстнях? Туда уехал Геннадий, парторг колхоза. С ним Костя был дружен еще в школе — вместе росли, но потом их дорожки разошлись: Геннадий служил в авиации, летал на реактивных, а год назад у него что-то сделалось с сердцем — видать, не выдержало сверхзвуковых скоростей, — и он вышел «на гражданку». В тот день, когда на правлении Костю утверждали главным агрономом, Артем Кузьмич подвел его и Геннадия к секретарю райкома Багрову, положив тяжелые руки им на плечи. «Вот, Павел Макарыч, мои лейтенанты! Так что генералу-ветерану можно и белые погоны надевать». Старик был весел, но чувствовалось, что он завидует молодым, и Багров подметил это, ответил в тон: «Да у тебя же только темя лысое, а душа еще кудреватая! Ну, а вдруг у этих лейтенантов все наоборот?»
На луговых тропинках Костя увидел велосипедистов, стайки нарядных девушек. Все они двигались по направлению к Журавлеву.
Итак — все впустую! Праздник скоро захлестнет село!
Из года в год на заседаниях принимались решения — не допустим, выйдем все на работу! Не помогало. Нынче решили клин выбить клином — перед престольным праздником во всех бригадах объявили выходной. Но люди идут, едут, — и это не помогло!
Геннадий еще не вернулся с объезда, и Костя подрулил к своему дому, чтобы позавтракать.
Половики в сенях и в комнатах были сменены, половицы еще не просохли после мытья.
Мать, виновато глядя на сына, оправдывалась:
— Все как-то руки не доходили…
На кухонном столике — горка стряпни. Пирожки и ватрушки лаково поблескивали, смазанные топленым маслом. Пирог-рыбник отдыхал после жаркой печи под белой салфеткой.
— Ты разве тоже гостей позвала? — спросил Костя.
— Нет! Куда там! Да ведь всякое может статься. Не ровен час, нагрянут. Мало ли родни-то! И поставить на стол нечего будет.
— Я им так нагряну, что и в будние дни зарекутся приходить!
— Что ты, что ты, Костенька! Потом всю хулу не переслушаешь! Скажут, пожадничали.
— А мне наплевать, что обо мне скажут! Сено еще не везде сметано! Рожь созрела, день-другой — и перестоит! Что за гуляния в страдную пору?
Звякнула щеколда, и за окошками во дворе промелькнула голова Нины.