Больных еще кормят завтраком, когда Дмитрий Антонович появляется в палатах. Он не любит эти часы в клинике — пахнет картошкой, соусами, «харчевня какая-то», — и все же заставляет себя приходить. Важно понаблюдать больных и за самым будничным занятием — едой. Кто и как встречает новый день? На кого можно положиться и за кем нужен глаз да глаз?
К тому же после отъезда дочери в Москву одному в квартире тягостно, хочется побыстрее уйти на работу. Комната Нины опустела; ни белых и синих — ее любимые цвета — платьиц на спинках стульев, ни книжек и тетрадей, раскиданных на подоконнике. В гардеробе лишь те вещи, из которых она выросла.
«Отдать кому-нибудь?.. Пускай висят. Память».
И кабинет кажется теперь неуютным, казенным. Только громоздкая мебель, только шкафы с туго спрессованными книгами — от стены до стены. Прежде он ворчал на дочь, что она захламляет его кабинет волейбольными мячами, нотными тетрадками, ветками черемух и рябин, которые в избытке тащила из лесу, а теперь почувствовал — этого-то как раз ему и не хватает.
Дмитрий Антонович овдовел рано. В марте 1945-го… Это случилось в Польше, под Катовицами, где он и его жена Надежда работали в госпитале.
Тот серый мартовский день ничем не отличался от прочих.
С фронта прибыли машины с ранеными, и перед зданием госпиталя темной массой двигались люди — усталые, наспех перебинтованные, еще не успевшие отмыть фронтовую грязь. Тяжелораненых санитары поднимали в душевую на носилках, другие шли сами.
Дмитрий Антонович с утра был в операционной и, работая, время от времени поглядывал на улицу. Прикидывал: «Сумеем ли всех разместить? Не занять ли и соседний дом под госпиталь?..» Там, на улице, среди суетящихся людей он видел жену, и видеть ее было радостно.
Надежда, переходя от машины, к машине, распределяла — кого в палаты, кого немедленно на операцию, — и бойцы, встретив ее, приветливую, уверенную, подтягивались, бодрились, кто-то уже шутил.
«Как бы она не простыла, — тревожился Дмитрий Антонович. — Вышла в одном халате. А ветер холодный».
Никто не заметил, как из-за острых черепичных крыш, преследуемые нашими истребителями, появились два немецких бомбардировщика. Один из них, сделав крен, ушел на бреющем полете в сторону фронта, другой, охваченный пламенем, сбросил бомбы на скопище людей и, пролетев еще метров триста, упал за вокзалом.
Надежду ранило крупными осколками в легкие.
Когда Дмитрий Антонович подбежал к ней, она, приподымаясь, пыталась что-то сказать ему, но стоило ей чуть приоткрыть рот, как кровь начинала пузыриться у нее на губах.
— Ни… Нина… — разобрал он и понял, что не боль причиняла ей в эту минуту страдание.
Он ли не знал, как соскучилась она по дочери за четыре года войны! Как мечтала она о встрече, верила, что это произойдет скоро! И вот сейчас, в этот момент, поняла, что это уже никогда не случится…
— Ты будешь жить! Будешь жить! — кричал он и целовал ее в лоб, в щеки.
Как бы поверив ему, она несколько секунд неимоверным усилием воли словно удерживала что-то в себе, — и вдруг ослабла, уронила набок голову.
Мимо шли санитары. Втаскивали в подъезд искалеченных, окровавленных бойцов. Слышались крики, стоны.
Потрясенный, еще не очень понимая то, что случилось, Дмитрий Антонович пошел вслед за ними. Свернул в коридор, усыпанный битым стеклом, неприятно потрескивавшим под ногами. Всюду лежали люди. На носилках и прямо на полу. Глядели на него — человека в белом халате — с мольбой и верой, а он шел не останавливаясь. Спустился в какой-то подвал по узкой винтовой лестнице и был готов идти дальше и дальше — в глухоту! в черноту! чтоб никого не видеть, ничего не слышать! — но голос сверху звал его в операционную…
Нина жила тогда в Кувшинском, у Максима Потаповича.
Пересилив горе, Дмитрий Антонович написал ей спокойное письмо, умолчав о гибели матери. И удивительно: если опытные в житейских делах Максим Потапович и Полина Алексеевна ничего не заподозрили, то Нина встревожилась. «Папа, а почему мама мне ничего не написала?» — спрашивала она. Дмитрий Антонович ответил: «Мама очень занята. У нее много работы». «Ну, тогда пусть хотя одно словечко напишет! Одно словечко! Папа, что с мамой?»
Как тут было поступить? Попытаться подделать почерк?..
После войны он, взяв отпуск, тотчас же приехал в Кувшинское. На память о матери привез Нине никелированный ящичек, в котором лежали ее хирургические инструменты.
Взяв его из рук отца, она, так много слышавшая о войне, видевшая ее на экране, только тут поняла, что это такое. Мертвенный холод железа, казалось, проник ей в сердце, и она, не спуская с отца глаз, все хотела о чем-то спросить его и никак не могла. Лицо ее побагровело, как при удушье. Максим Потапович и Полина Алексеевна, суетясь, стали разыскивать нашатырный спирт, а Дмитрий Антонович схватил дочь на руки и начал ее трясти.
Наконец глубокий вздох расковал ее легкие, и она, так и не заплакав, припала к его груди. Он отнес ее на кровать, сам раздел, разул и долго сидел рядом, слушая слабый пульс.
А из соседнего дома, из распахнутых настежь окон, неслись звуки трофейного аккордеона, и кто-то захмелевший пел: «Хороша страна Болгария, а Россия лучше всех!..»
В тот день в село прибыли первые демобилизованные.
И слушая радостный шум, глядя на бледное лицо дочери, Дмитрий Антонович думал, что он уже никогда не будет вот так радоваться. Та высшая точка счастья, которая бывает доступна человеку, у него далеко позади, и теперь ему оставалось одно — работать, работать, заглушая свою боль, и воспитывать дочь.
«Она должна быть счастливой, — говорил он себе. — Я сделаю для нее все, все, что будет в моих силах… Ведь именно об этом просила меня Надя…»
Только на миг заглянув в ординаторскую, Дмитрий Антонович тотчас же прошел в седьмую палату.
Там его поприветствовали сдержанно. Кровать в углу — пуста. Она свежезаправлена, опрятна и тем не менее отпугивает от себя взгляды.
Дмитрий Антонович, остановившись на пороге, обратился к юноше, что лежал, облокотившись:
— Игорь! Что это такое?.. Половина порции на тарелке. А вчера добавку просил!
Игорь ничего не ответил, продолжал медленно перелистывать журнал.
— Нельзя же одними статьями питаться. В наш атомный век нетрудно и в хилых головастиков переродиться, если не укреплять свое здоровье. А?
Игорь молчал… В палату ночью на кошачьих лапах входила смерть. К чьей-то кровати она прокрадется завтра?
Дмитрий Антонович подошел к Жихареву, танкисту в годы войны, поступившему в клинику с саркомой сухожилия. Жихарев жизнью кручен-перекручен, видел смерть и понимает, что нельзя винить только врачей. Сумрачно уставился на мосластые ступни ног, мелко потряхивает стриженой седой головой.
— Прохор Иванович, деньков через пять думаю вас выписать.
— А? — не сразу вышел из оцепенения Жихарев. — Насовсем? — дернулся, вскочил на ноги. Пятка к пятке, плечи широко раздвинуты. Вот так он стоял по окончании войны, когда ему объявили о демобилизации. — Ой, спасибочко, Дмитрий Антонович! А то я уж приуныл, ко всему готовился… Жене напишу! Глядите, задушила вареньем, — целая батарея под кроватью! Сад у нас свой! — и вдруг опасливо оглянулся на врача. — А эта штука не повторится?.. Всяко тут болтают. Мол, вырежут, а потом…
— У вас не повторится. Вовремя к нам пришли.
Разговор с Жихаревым расшевелил и остальных. Все как бы наглядно убедились, что дорога из этой палаты не только к праотцам, «в демонтажную», как говорит Игорь. Дмитрий Антонович шутил, выслушивал жалобы: «Овощей бы в меню поболе», «Почему телевизор не отремонтируют? Вчера был концерт Райкина!». Но вот его лицо передернулось, как от досадной мысли, — через открытую форточку в палату влетел надтреснутый, неохотно истаивающий звук. За ним — второй, третий…
— Вот уже и душеньку на небеса возносят, — первым прокомментировал заутреню сутулый старик с обвисшей на щеках кожей.
— В этом заведении, насколько мне известно, не только отпевают, но и новорожденных крестят, молодых венчают! — пытался Дмитрий Антонович удержать больных от тоскливых размышлений, чувствуя, что весь успех разговора с Жихаревым в один миг сведен на нет.