Альберт Мифтахутдинов
Совершенно секретное дело о ките
Повести
Воспоминание о Крабовой реке
На
златом
крыльце
сидели:
царь,
царевич,
король,
королевич,
сапожник,
портной,
кто
ты
будешь
такой?
«Действительно, кто? И почему они все на золотом крыльце сидели? Странно… За что… И откуда эти голоса? Почему детские голоса?»
Медучин вышел из забытья. Ему было холодно. Второй раз его преследуют детские голоса, эта странная считалка.
В щель палатки он видел, как шел снег. Снег был давно, крыша палатки провисла под его тяжестью, да и Верный, он лежал у входа, покрыт снегом, как ватой, пес не шевелится, видно, спит.
Медучин попробовал приподняться, но опять закружилась голова, и он рухнул.
Палатку он натянул слабо, и его раздражала обвиснувшая под снегом крыша. Медучин ударил по стенкам, пытаясь сбить снег, но снег был липкий, он кое-где отвалился, а бить снизу по крыше нельзя, в этом месте начнет протекать; и Медучин злился на беспорядок.
В тундре он всегда устраивался правильно и основательно, и небрежности быть не могло, как не могло быть случайности. Небрежность в поле, считал Медучин, главное зло и причина всего плохого.
Теперь ему надо выйти из палатки и все поправить, но он болен, он один и не может этого сделать, и все это злит его.
Медучин лежит в кукуле, он лежит третий день, и ему не хочется есть.
Медучину тридцать пять, последние пятнадцать лет он на Чукотке, и он не помнит, чтобы когда-нибудь болел. Один только раз на материке, в отпуске, когда на улице было плюс тридцать, он получил ангину. Все удивлялись, и, когда он вернулся из отпуска, на Чукотке это был самый веселый анекдот о Медучине. Медучин человек известный, друзья его любят, и в анекдотах о нем никогда не было недостатка.
Медучин лежит в кукуле, и ему все равно. Он пытается понять, почему его так скрутило, и не может, У него кружится голова, у него температура и болит живот. Ему ничего не хочется, кроме сна, но от сна он уже устал, и он вспоминает, какие желания одолевали его недавно, на прошлой неделе, или месяц назад, или за все поле.
Чаще всего хотелось минеральной воды, и пива, и хорошего вина. Интересным было это ощущение — тоска по иному миру. Преодоление минутного желания выпить пива — тоже интересное ощущение. Он глушил его глотком крепкого чая. Он спрашивал себя, почему отказывает себе во многом и все лето и осень проводит в тундре или на таежных реках, спрашивал, почему терпит лишения. Возможно, полагая, что они всегда временны, и потом встреча с тем, чего хотелось, чего возжелалось, будет острее, а значит, острее способность чувствовать жизнь.
Иногда он вспоминал женщину, которая его не ждала, и вторую женщину, которая тоже не ждала, но к ним он мог прийти всегда, когда хотел, если был в городе, и от этого очень желанны они не были. А ту, которую он любил, любит другой, и она далеко, и у нее, наверное, уже дети, и вообще при воспоминании об этом Медучину почему-то обидно.
И от этой обиды ему бы сейчас никого из них видеть не хотелось. Он стал вспоминать своих друзей и думать, кого бы из них он сейчас желал увидеть. Но занятие оказалось бесполезным, почему-то вспоминались друзья, которых уже нет и не будет никогда, которые погибли раньше, чем это предстоит Медучину. И за пятнадцать чукотских лет на памяти Медучина случаев было достаточно…
Все это не вносило разрядки в его настроение, И он стал думать, есть ли какая-нибудь закономерность в том, что он сейчас лежит больной в кукуле, в палатке, засыпанной снегом. Ни в одной гибели товарищей за все эти пятнадцать лет он не видел закономерности, все было дело случая. Но ведь случай тоже порождается обстоятельствами, и от этого Медучину стало совсем тошно, он пытался не думать ни о чем, но ни о чем не думать было трудно, не получалось.
Если бы сейчас он имел силы доползти до лодки, столкнуть ее в воду, через день он проплывал бы мимо Избяного и ребята нашли бы его, и все бы обошлось, и лежал бы он теперь не в кукуле, а на оленьих шкурах в жарко натопленном доме, и дед Тимофей ворчал бы:
— Ишь ты, болеть надумал… Это ты бросай, болеть нынче не модно… Я вот те совет дам, рецепт по-вашему, как долго жизнь прожить. Ты, перво-наперво, водку крепкую пей и табак крепкий кури, а печь топи сухими дровами! Понял?
Улыбается Медучин, вспоминает старика. Хорошо ему от этих воспоминаний. Вот и Верного-то дед Тимофей подарил, серьезный пес, по пустякам хозяина не тревожит.
Смотрит на собаку Медучин, уповает на судьбу, не волнуется, верит собаке, Потому что знает: почувствуй Верный худое — ворвался бы в палатку, стал тормошить, или скулить от страха стал бы, или вовсе к людям убежал бы, в другим людям, через всю тайгу, к живым.
Но Верный лежит спокойно, засыпанный снегом. Иногда поднимается, встряхнется и снова ляжет. Два раза убегал — возвращался сытый. Медучину кормить его нечем.
И нет у пса никакого предчувствия, и от этого спокойно Медучину, не паникует он. А что предчувствие у пса должно быть, он это знает. Себя хорошо знает Медучин, вот в чем дело. Хорошо сейчас ученым, все они могут по полочкам разложить, гипотезой обеспечить, всему слова дали — парапсихология, телепатия, проскопия, психокинез, прекогниция и вообще экстрасенсорное восприятие…
Хорошо им в кабинете слова придумывать… А вот что придумать сейчас? Может быть, все-таки постараться и внушить собаке тревогу, надоумить Верного сходить к людям и привести их сюда?
Когда-то у Медучина получалось многое из того, чему сейчас пока еще трудно найти объяснение.
Он возвращался из длительных поездок по тундре и мог спросить у жены: припомни, что с тобой было двенадцатого в прошлом месяце? Она, по одной ей ведомым лабиринтам ассоциации, вынимала из памяти этот день, удивленно смотрела на Медучина.
— Я целый день плакала.
Однажды он вместо середины лета вернулся в конце осени и сказал ей после ужина:
— Мне, в общем-то, неинтересно, с кем ты тут хранила верность, но хотелось бы, чтобы это было в другом городе, ведь у меня здесь друзья…
Потом долгое время у него не было повода тревожиться, и он, как всегда, ни о чем не спрашивал. А когда она научилась лгать, ей стало совсем невмоготу: когда она лгала, краснел он. Это выводило ее из себя, ей становилось страшно. Даже в мелочах, когда она говорила неправду, краска заливала его лицо.
Медучин вспомнил, как в декабре два дня подряд ему мучительно хотелось ананасов. Вкус ананасов преследовал его, он даже не мог работать. Потом это неожиданно прошло, и он забыл о своем настроении. Соседу, его старому другу, пришла посылка от матери. Там было вязанье, домашние сладости и большой ананас. В записке, приколотой к ананасу, было написано, что плод — для Медучина. Медучин посмотрел на число — посылка шла на Чукотку неделю — и догадался: в тот день, когда старушка упаковывала посылку (летом он гостил у нее и привез ей вяленую рыбу), у него появилось предчувствие. Он вздохнул, поблагодарил, разделал ананас, как любил — со свечой его поставил, и потом еще долго горел сконструированный из ананаса фонарик, но о своем ощущении неделю назад он никому не сказал, ни к чему это было.
Весной он поехал в Магадан, побыть перед полем с Анютой: он всегда провожал ее в поле, чтобы потом все дни сезона вспоминать друг друга, от этого им бывает хорошо. Она работала каждый сезон в колымской тайге, он — на Чукотке. У нее было все — талант, красота (от одного взгляда на ее лицо незнакомые мужчины становились на мгновение счастливы), деньги, кооператив в Москве. И парень на Чукотке, с которым она была уже три года как помолвлена, и еще Медучин, что само по себе (он самодовольно улыбнулся) не так уж и мало.