Он вспоминал, не обидел ли кого, вспоминал, много ли у него несдержанных обещаний, и дал себе слово, если вернется в Избяное, начать новую жизнь.
О женщинах, с которыми он расстался, думалось ему спокойно… Он понимал, что любил их недостаточно, что, если бы встретиться еще раз, еще один только раз, он сумел бы и сказать все, и долюбить, как хотел бы сейчас, как мог бы сейчас, как умел сейчас и как не мог догадаться любить тогда, когда все зависело от него, тогда, в прошлом, которое уже не вернется, сколько бы ты о нем ни думал, а если и вернется, то ты решишь, что это неправда, так в жизни не бывает…
На мгновение ему вдруг представилось — а что, если и с Анютой где-нибудь в поле сейчас так же плохо? А что, если с ним «это» и ему плохо сейчас потому, что ей плохо там?
Пот выступил у него на лбу, и он не понял, от болезни это или от страха.
Он начал успокаивать себя тем, что она опытная полевичка, да и партия-то у них пятидесятка, народу полно, но простая и жестокая в своей неизбежности мысль, что вот он сам — опытный тундровик, а «накрылся», ударила под сердце.
…Легкий ветерок задувал в щель палатки снег. Медучину чудилось, что ветер пахнет хвоей. Он знал, осенью при снеге не должно быть этого запаха, но пахло хвоей, и он не мог отделаться от этого ощущения. Вспомнилось, как Анфиса говорила ему тогда по возвращении с верховьев, прижалась к нему щекой и говорила:
— Ты не одеколонься больше, ладно? У человека должен быть свой запах… ты вкусный. Не надо одеколониться… я люблю тебя, Наука… приезжай в Ост-Кейп, я ждать буду. Приезжай… когда захочешь, к тебе приду, только скажи, хоть сейчас с тобой буду… я так волновалась, когда ты в тайгу уходил… ни о ком не думала, а за тебя волновалась… тревожилась, когда ты уходил…
«Обязательно приеду в Ост-Кейп, — думал Медучин. — А на будущее лето возьму сюда сына. Пора ему приобщаться к природе, десять лет уже, пора учиться разводить костры, ловить рыбу и охотиться, пора самостоятельным быть на земле…»
Сын сейчас на материке, Анюта писала как-то, что видела жену и сына, что жена немного поправилась, годы все же, а он здорово вытянулся и очень похож на тебя, Медучин, и даже походка.
Последний раз жену Медучин видел в зале суда. На разводе судья сказал, что им бы в загс надо, а не в суд, такие они оба хорошие, и Медучин рассмеялся, и вышли они из здания суда под руку, рядом была стоянка такси, и судья видел в окно, как Медучин посадил ее в машину и отошел, а она позвала его, он наклонился, она поцеловала его в щеку, он помахал ей рукой и долго стоял потом, курил, — ничего не понял судья.
«Есть многое на свете, друг Горацио, что и не снилось нашим мудрецам…»
А перед тем как ей сесть в машину, был у них разговор:
— Ты выходи замуж за того парня, он вроде толковый малый… И обязательно роди.
— Тебе это зачем? — спросила она тревожно.
— Надо, чтобы у вас был общий ребенок. Тогда ты мне отдашь сына скорее, и тебе не будет так одиноко. Ведь правда?
— Правда… А скажи, у тебя Анюта появилась до того, как ты узнал про меня… ну, обо мне все это, или потом?
— Не помню… Наверное, у нас это вышло одновременно… Не помню. Если тебе это очень важно, я постараюсь вспомнить.
— Важно, — сказала она. — Но вспоминать не надо. Ни к чему… теперь ни к чему…
— Сыну пока скажи, что я в длительной экспедиции. Ну, а потом объяснишь. Береги его… пусть будет щедрым он, постарайся, тогда он будет счастлив в друзьях. Пусть он будет счастлив в друзьях, это самое главное. Остальное не так уж и трудно… А когда ему будет очень трудно…
— …когда ему придется трудно, я ему буду рассказывать о тебе, — сказала она. — Ведь ты у меня ничего… — смахнула она слезу, — был.
«На златом крыльце сидели… опять эта считалка, черт возьми! Почему меня преследуют детские голоса?.. эта считалка… эта игра на выбывание… это что же, моя очередь?!»
Его бил озноб, но он с трудом, тяжело дыша, вылез из спального мешка, передохнул немного, пополз к щели в палатке. Верный уступил дорогу, и Медучин выполз из палатки на снег.
Было холодно, он прижался к собаке, потом снял с руки часы, застегнул их Верному на ошейнике и легонько толкнул его:
— Иди… иди… к ребятам, в Избяное… ну!
Пес смотрел на него и вилял хвостом.
Медучин вспомнил, что от человека, если он вылезает из теплого кукуля на мороз, должен идти пар, и оглядел себя. Ему стало страшно.
«Почему не идет пар? Почему, ведь я еще живой!»
— Жи-во-ой! — крикнул он.
Верный встрепенулся и побежал. Оглянулся, опустил голову и стремглав бросился в кусты.
Последнее, что виделось Медучину, — много белого снега, и много больших белых солнц, и белое лицо большой женщины, удивительной, как большая рыба.
Ребята нашли его не скоро. Палатка и спальный мешок были разодраны… Это постарался медведь-шатун, не успевший залечь до октября. Ребята проверили карабин, патроны все были целы — выстрелить Медучину не удалось.
Совершенно секретное дело о ките
…Вот и обед близится к концу.
На второе нерпичья печень. Мурману порция побольше, не скоро ему доведется ее попробовать, пусть потешится, чтоб не забывал.
За столом кают-компании все пятеро. Начальник маяка Иванов, радист Мурман, повар Анастасия — жена Иванова, электромеханик Слава Чиж и старик Пакин — старший механик маяка.
— Ну что же, в последний раз мы вот так все в сборе, — поднял стакан Иванов, — хорошей тебе погоды, счастливо долететь, пиши… извини, если что не так, на базу я дал радио, чтоб тебя отметили в приказе, глядишь, и премию получишь, работал ты, хорошо, Ну, да чего там, поехали… с печеночкой очень хорошо пойдет.
Он опрокинул стакан, все вздохнули и тоже опрокинули. Все, кроме Насти, ей нельзя, она непьющая, ей шампанское можно — пригубила чуть-чуть.
Всем грустно, ничего не поделаешь.
Вот и чай закончен, все с тревогой ждут заключительного ритуала — «полярной пятиминутки». На полярных станциях этого побережья существовал обычай — отъезжающему насовсем давалось время высказать каждому в глаза, что он о нем думает, всю правду. Женщины на «пятиминутку» не приглашались.
Настя убрала посуду, ушла.
Мужчины остались одни.
— Ну? — спросил Иванов.
Мурман молчал.
— Может, еще по одной, а? — спросил дед Пакин. — С чаем-то исповедоваться — совсем грех…
— И то дело! — поддержал Чиж.
Иванов сходил на кухню и выставил бутылку. Алекс всем разлил. Встал, вздохнул полной грудью, как в темный омут вниз головой бросился.
— Ну что же, раз решили соблюдать северный обычай, пусть так и будет. — Сел, положив на стол тяжелые руки, задумался.
— Самый симпатичный мне из вас — Иванов. Не потому, что начальник, не подумайте. Сейчас он не начальник для меня, да и вряд ли когда нас жизнь еще сведет вместе. Хорошо было с тобой, Семен, Анастасию только зря ревновал. Я знаю, знаю, дело прошлое…
Он снова всем налил.
— Тебя, Славик, терпеть не могу. Не мог все время. Раздражаешь ты меня. С удовольствием начистил бы тебе личико, но ты физически сильней… Вот ты все интеллигентом хочешь стать, костюмы по радио заказываешь, галстуки получаешь с материка, журнал мод выписываешь. Зря это… Ничего из тебя не получится. И никакие тебе костюмы и журналы не помогут. Интеллигентность — это вот здесь, — он постучал по голове, — вот здесь, — он постучал по левой стороне груди… — Это дается с рождением, с воспитанием. А ты хам.
— Ну ты чего, чего! — встрепенулся Чиж.
Иванов вдруг покраснел и почувствовал себя неуютно.
— И тебя я не люблю, Максимыч, — тихо сказал Алекс деду Пакину. — Скряга ты. Не бережливый, а скряга. И врун. Не зимовал ты на западных полярках, я на базе в кадрах интересовался. И приехал ты сюда за пенсией. Да уж живи, если тебе так лучше. Людям ты вреда не приносишь, но жить с тобой я бы не стал. И один ты, без бабы, знаешь почему? Бабы любят щедрых, если хочешь знать…