Пантелею Евгеновичу тоже не особенно посчастливилось. С его двенадцати уд сняли на этот раз всего четырех налимов.

— Только живодь изводим, — расстроенно проворчал старик, наживляя пескаря на последний крючок. — Маяты — до ломоты, а всей корысти — два раза на стол подать. Баловство одно!

В деревню они возвращались утомленные. Лыжи перестали скользить, отяжелели. Пришлось их взять на плечо.

Бабушка Катя встретила рыболовов на крыльце.

— Мокреть-то какая, мокреть! Ты, Минюшка, иди подсуши пимишки. Чай, промокли. В такую погоду бродни надо надевать.

Принимая от Мишки мокрые валенки, бабушка Катя покачала головой, сокрушенно вздохнула:

— Обе пятки прохудились. Не сладко, видать, без отца… Погляди, Пантелей, не сделаешь ли чего?

Пантелей Евгенович взял в руки Мишкины валенки.

— Подшивать надо, ничего не скажешь. Подошвы вконец истерлись. Держатся на честном слове.

Мишка покраснел под сочувствующим взглядом бабушки Кати, под укоризненным — Пантелея Евгеновича. О том, что валенки просят каши, Мишка знал давно.

Но все было недосуг отнести их в мастерскую. Подкладывал картонки, больше навертывал портянок и обходился.

Обулся Мишка в огромные валенки Пантелея Евгеновича. Голенища поднимались выше колен, ноги не сгибались. Было неудобно, но Мишке нравилось так расхаживать по комнате.

Бабушка Катя напомнила, что сегодня суббота и у нее вытоплена баня. Ну как можно отказаться от такого удовольствия!

Брюхановы держали баню по-белому — с трубою, с кирпичной каменкой, с вмазанным в нее котлом для воды. Таких бань в Талой было мало. Большинство жителей деревни мылись в банях по-черному.

Мишка мыл голову, с наслаждением хлестался березовым веником на верхней полке! Пантелей Евгенович лежал на мокром рядне, разостланном на полу перед открытой дверцей каменки. Он грел больную спину. Глядя на худое тело с выпирающими костями, Мишка дивился, откуда у Пантелея Евгеновича столько силы. Как мог этот человек убить семнадцать медведей? Как мог пройти до самого устья большую реку, одолеть пороги, через которые проходили только отчаянные смельчаки! А шрамы на теле Пантелея Евгеновича!

Зато когда старый охотник, поддав пару, полез на полок, Мишке пришлось сползти вниз, а затем поспешно натягивать штаны и бежать из бани. Вот тебе и худоба, вот тебе и немочь, вот тебе и восемьдесят лет!..

Мишка успел остыть, лежа на железной койке, а Пантелей Евгенович только-только закончил париться. Тяжело дыша, упал на кровать в белой холщовой рубахе, в полосатых подштанниках. Старик молча лежал в темноте, и Мишке показалось, что он уснул.

Но под потолком вспыхнула небольшая электрическая лампочка, и Пантелей Евгенович заговорил:

— Выходит, ровно семь часов. Дали свет. Хорошо. Привыкли мы к электричеству, избаловались. Когда на электростанции что-нибудь испортится — будто уж неловко зажигать керосиновую лампу. А и она совсем недавно почиталась за диво. В деревнях больше лучиной да жирниками освещались. Тронулась, однако, Сибирь. Ой, как тронулась!.. Выйдешь на большую реку — бегут без удержу грузовики. И конь уже не в цене. А я, друг, помню времена, когда в этих местах пил не было. Потолки в избах кругляками настилали, а пол — из расколотых деревин. Дрова не пилили, а рубили топорами. Один работник и нарубит и наколет за день кубометров шесть. Зато нашшелкается эдак за неделю — в субботу заваривают в котле мох, да руки туда, распаривать… Я-то паря, до девяти годов штанов не имел, бегал в одной посконной рубахе. Семья большая. Трое братовьев, четыре старших сестры. Обувки, одежи на всех не напасешься, Играть, однако, охота. Бывало, выскочу на мороз в рубашонке да босиком. Скачусь на санках с горы — и дуй — не стой — обратно в избу, на печку… Чудеса, да и только, — мечтательно протянул старик. — Я, скажем, в германскую воевал, в гражданскую тоже. И чугункой ездил, и на пароходе, и по-всякому. А моя Катерина век прожила — поезда в глаза не видела. Поезда не видела, а на самолете я ее прокатил до Светлого. Боялась. Все за рукав меня теребила, вниз показывала, дивилась, когда мы в воздух-то поднялись.

Пантелей Евгенович рассмеялся.

— Да, чудеса!.. Сказывают, на Светлый тянут железнодорожную ветку? Видать, еще круче за дела в нашем районе возьмутся.

— Я тоже поезда не видал и нигде, кроме Светлого, не был, — заметил Мишка.

— Пустяки! Увидишь, все увидишь, везде побываешь, — уверенно сказал Пантелей Евгенович. — У тебя жизнь впереди. А жизнь нынче несется быстрей, чем вода в порогах. Успевай только оглядываться…

Вернулась из бани бабушка Катя, загремела на кухне посудой. У нее, видимо, было хорошее настроение. Сначала тихо, для себя, а потом громче и громче она запела:

Ниже городу было Енисею.

Раздается в темный лес:

«Сидит мальчик за стеною

В белой каменной тюрьме».

Голос у бабушки Кати был сильный, высокий. Пела она с чувством. Заунывно, тягуче, с надсадой звучала песня о страданиях мальчика, заточенного безвинно в тюрьму.

— Первой песельницей славилась по деревне, — восторженно и ласково прошептал Пантелей Евгенович и даже приподнялся с кровати, наклонился в сторону Мишки. Он не мог оставаться равнодушным к этой близкой и милой ему песне, не мог молчать. Уперся локтем в подушку, прислушиваясь, и вдруг присоединил к бабушкиному свой низкий, хриплый голос:

Теперь люди все гуляют,

Забавляются с друзьям,

А я, мальчик разнесчастный,

Обливаюся слезам.

Морщинистое лицо отражало глубокое волнение и словно светилось изнутри. Пантелей Евгенович вытер рукавом повлажневшие глаза.

— Старая песня, паря… Да-а-а… Деревни-то в нашем районе, какую ни возьми, беглыми каторжниками основаны, а Талая — моим прадедом по матери. Мамаша сказывала, на месте Талой был охотничий станок тунгусов, когда мой прадед сюда заявился. Бежал он с каторги, рыскал по тайге и набрел на охотничий станок. Тунгусы его приютили. Был мой прадед одноглазый. Отсюда и фамилия ему сделалась — Косых. Эдак вот… Сколько сил потребовалось человеку, чтобы выстоять в тайге да и корни пустить! Теперь, почитай, половина деревни носит эту фамилию. Брюхановых тоже много. И папашин род считался здесь не из последних… Нынче другое дело. По договорам люди приезжают. По первости, что толковать, и этим не рай. Помню, когда начинали строить Апрельский, вдосталь хлебнули те, кто приехал первыми. У многих пупки оказались слабыми: не выдержали, сбежали. Зато перед такими, как твой папаша, я на колени встать готов. Прахом бы пошло без них большое дело. Это они закрепились в Кедровом, в Апрельском, в Светлом. А когда закрепились, проще наступать. Читал я в газетке, будто возле Светлого строится бумажный комбинат.

— Дерево-перерабатывающий, дедушка Пантелей, — осведомленно поправил Мишка. — Очень большой будет комбинат. Весь лес с верховьев пойдет туда. С комбината станут отправлять доски, шпалы. Отходы используют на бумагу, на спирт, на скипидар…

— Выходит, опилки там, сучки, обрезки, негодный лес на спирт и бумагу станут переводить? — удивился Пантелей Евгенович, — Дивные дела творятся! Слышал я по радио: достигли мы на ракете Луны. Уму непостижимо! Тот, кто додумался до такого, — великий человек. А если прикинуть, то и те, кто к маленькому, к незаметному приставлен, тоже чудеса творят. Одно к одному. Везде нужен первостатейный народ.

Старый охотник задумался и вдруг добродушно усмехнулся:

— С твоим папашей, с Андреем Михалычем, мы первый раз в тайге встретились, когда на месте Апрельского, почитай, ничего не было. Заплутался он в тайге. Ни собаки, ни припасу, ружьишко плохонькое. Набрел к ночи на мой костер. Голодный. Два дня без хлеба шаландал. Говорит: «Дай, дядя, хлебца. — Потом зыркнул эдак сердито глазами. — Ладно, старик, не надо. Все равно не дашь. Знаем мы вас, чолдонов. Снега зимою не выпросишь…» Многие по первости нашу землю мачехой почитают, а нас, сибиряков, скупыми да неласковыми. Может, и верно, к кому мы ласковы, к кому неласковы. Разных свистоплясов не привечаем… Потом, когда мы подружились с твоим папашей, он часто смеялся, как завел со мной первый разговор…

Бабушка Катя поставила на стол самовар, ватрушки, клюквенный кисель. Сели ужинать.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: