Несмотря на скудность припасов и спешность подготовки, в Каусивере успели испечь пирожки с творогом. Взбить кастрюлю манного мусса. И булок тоже напекли достаточно. Но это потребовало большой охоты за дрожжами.

За столом проклинали жизнь под немцем: оккупант определял даже, какой должна быть водка, которую позволительно производить и пить эстонцу. Черт побери! Словно водой разбавили. По немецкой указке совсем испортили знаменитую на весь мир эстонскую водку.

Конечно, «родник» настоящего крепкого напитка не пересох. В каждом ольшанике капал «лесной шум». За десять литров самогона можно было выменять пятьдесят килограммов сахара. А, скажем, такой важный в деревне человек, как кузнец, даже и слушать крестьянина не станет, пока тот не выставит бутылку.

В Каусивере старики кидали в себя «волчью примочку» словно воду на каменке в парилке. Женщины тоже не слишком отставали. Говорили, что согревают живот. Ни одного трезвенника не нашлось. Но никто и не перепился так, чтобы ноги не держали. Никто не свалился в канаву по дороге домой.

Перепели все застольные песни и начали сначала.

Только мать крестника Анна оказалась от всего в стороне. Вид у нее был обиженный. Из-за того, что проявленное к ней сочувствие было, по ее мнению, не таким, какого она заслуживала в своем несчастье. Несчастье же было безмерным: два паренька вынуждены были участвовать в последнем действии трагедии войны. Чуть не за волосы их туда втащили. А последний ребенок дышал на ладан у нее в руках.

Кое-кто думал: пожалуй, так оно и лучше. Если сразу за крестильной рубашонкой наденут покойницкий саван, не надо будет и начинать эту достойную сожаления жизнь.

Крестины были мрачными. Основа жизни, известно, соткана из рождения, жизненных передряг и смерти. С одной стороны — плач, с другой — смех. Так всегда и жили. Но все равно зубоскалить не уставали. Кто попадался на зубок, того и покусывали. Деревенские старухи щелкали челюстями, как стая цапель у лягушачьего ручья. Брались обсуждать тех, кто вел позиционную борьбу с невесткой. И тут осиные жала кололи больнее всего.

Осуждали падших городских женщин.

Одна такая «магдалина» завлекла женатого мужчину. Заказала себе за его счет вставные зубы. Сделала перманент. Купила два платья и розовый бюстгальтер. Когда слух об этом достиг законной жены изменщика, она устроила мужу дома сущий ад и бросилась к своей сопернице. С ручной гранатой. Среди ночи началась такая погоня, какой ни одному смертному еще не довелось видеть. Любовница в одной рубашке, спасая жизнь, неслась по улице. А обманутая жена с ручной гранатой мчалась за нею.

С удовольствием чесали языки по поводу беженцев.

Рассказывали об одной горожанке, которая на хуторе растерялась: здесь не оказалось необходимых городских условий, когда потребовалось посадить ребенка на горшок. Дома, в городе, госпожа горожанка каждый раз в подобном случае открывала кран и пускала течь воду, чтобы журчание воды вызвало у сидящего на горшке ребенка желание опростаться.

Потом принялись за Лидию.

Муж ее ушел с Красной Армией. Уже к концу второго года войны у соломенной вдовы родился ребенок от немца. Лидия дала ему имя своего законного мужа: Сулев.

Ее стыдили: муж воюет против немцев, а у нее от оккупанта ребенок! Да еще осмелилась назвать его Сулевом!

Лидия глядела глазами ясными, как небесные звезды, и отвечала с искренним изумлением:

— Но ведь это и есть сопротивление оккупанту!

Лидия носила детские туфли. Такая была маленькая. Как кирблаская кирка. Зато ее немец — Хайнц — был высоким. И тонким, как харьюмааская колбаса. Лидия доставала ему до пояса. Если их видели вместе, говорили громко:

— Слава павшим!

Или пели: «До чего же ты, женщина падшая, всем доступна, как буква печатная».

До войны у этой песни были несколько иные слова. Я помнила ее:

«Холодна же ты, женщина севера,

недоступна, как Полярная звезда».

Я знала, что композитор ушел в Россию. Теперь еще узнала, что автор довоенных слов песни во вражеской армии. Но слова его песни изменил сам народ.

Одна толстая, как бочонок, баба, спекулировавшая нитками и краской для ткани, обещала сшить себе такую же короткую юбку, как у горожанок. Чтобы и холмик Венеры был виден.

Мужская половина обсуждала более веские проблемы. Умение трудиться и жить: разумного мужика хоть на песчаный холм посади, он выживет. Другому хоть мешок золота дай, все равно вскоре станет нищим. Но больше всего волновало, что будет, когда придут русские. Начнут сводить счеты с немецкими прихвостнями? Неужели поступят со всем народом как со щенком: сунут носом в собственную лужицу? Отберут ли у крестьян землю? Ведь у каждой власти своя программа. А наше дело ее принимать.

Большинство думало с надеждой: наперед ничего не известно.

Ленинградское радио сообщало, что в составе Красной Армии сражаются и эстонские части. Вот и верь после этого оккупантам, будто ушедших в Россию эстонцев всех до единого сгноили в Сибири!

Мне следовало мудро помалкивать.

Обсуждали тех, кто ездил в Германию доучиваться. В народе про таких говорили уже издавна: пошли свинью в Германию, отмой ее мылом, свинья вернется домой, свинья останется свиньей.

На крестинах в Каусивере услыхала я и о письмах, переданных с оказией.

Парни писали домой о своей работе на «добровольном трудовом фронте» в Германии. Изнурительная работа и жизнь впроголодь — ничего больше. Парни носили на шее бирку с номером, как и военнопленные. Горько сожалели о своей детской тяге к приключениям. Сожалели, что поверили немецкой пропаганде. Попались на удочку.

Все говорили откровенно.

Устали бояться и постоянно не доверять друг другу. Еще год назад едва ли осмелились бы извлечь из глубины души свои потаенные мысли и открыто говорить о них.

Потребовалось время, чтобы набраться опыта: идеология оккупантов — двойная бухгалтерия. Что они говорят побежденному народу — это одно, что на самом деле думают и претворяют в действительность — совсем другое.

Лишь дочку хозяев хутора Каусивере эти разговоры не интересовали.

Она сидела мечтательно под окном. Подшивала плечики к жакету. Согласно моде, ватные плечи все росли и уже поднимались до ушей.

В полночь проснулся задремавший за столом старик, прозванный дед Дрёма.

Постучал вилкой по рюмке. У деда было большое туловище. Оплывшие щеки. Сонные глазки. Подбородка почти не было. Потребовал внимания. Встал. Объявил, что скажет речь.

Сейчас же громким шепотом призвали всех к порядку. Дед Дрёма скрестил руки на животе. Кашлянув, прочистил голос. Открыл рот. Покрутил большими пальцами рук. Но ни руководящих указаний, ни просветительных слов за этим не последовало. Мыслей у него не было.

Все терпеливо ждали.

Наконец, собственная старуха, дернув деда за полу пиджака, заставила его сесть. Дед вынужден был с этим согласиться. Он загрузился горючим больше, чем следовало. Махнул безнадежно рукой. Сказал:

— Таки нет речи.

Немецкие войска оставили лес, окружавший болото. Но наши самолеты все еще бомбили эти места. Как теперь пригодилась бы им моя информация!

Не знаю, что прервало мой сон. Проснулась, встревоженная. Увидела Суузи в одной рубашке. Она стояла, приложив ухо к двери. Сказала шепотом Лаури:

— Какие-то вооруженные люди ходят вокруг бани.

Первая мысль: пришли за мной! Призывала себя к спокойствию. Лаури уже натянул брюки, когда стали дергать дверную ручку.

И тут забарабанили в дверь.

Лаури спросил:

— Кто там?

Мужской голос снаружи:

— Открывай!

Лаури:

— Я спрашиваю, кто там?

Мужской голос:

— Говорят тебе — открывай! Тогда узнаешь!

Но Лаури уже узнал. Узнал по голосу. Сказал Суузи:

— Это Рейно.

Суузи:

— Какой еще Рейно?

Лаури:

— Из Миннивере. Сын батрачки с хутора Миннивере. Мой одноклассник.

Теперь в дверь колотили гораздо злее. Прикладом. Лаури открыл. Часть самооборонщиков осталась снаружи. У двери.

На нас с Суузи никто даже не взглянул. Рейно спросил у Лаури, почему он не явился на мобилизационный пункт.

— Повестку-то получил?

Лаури:

— Получил.

Рейно:

— Почему же не явился?

Лаури:

— Явиться-то я явился бы. Сам же видишь — в лес не спрятался. Я считал: успеется еще. Сначала надо рожь убрать.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: