Еще девочкой я ушла из дома жить к Сузанне. Она тогда была мне вместо матери. И дороже брата был для меня ее муж Лаури. Он и Суузи помогли мне получить образование. Оплачивали мою комнату в городе. Присылали мне мясо и другие продукты.
Вдова чиновника, госпожа Амаали, содержала трехкомнатную квартиру. В моей комнате стоял рояль, который она сдавала учившимся музыке, чтобы они долдонили на нем гаммы. В мою же комнату она поместила и облицованный под орех сервант. И бесчисленное количество раз в сутки заходила, чтобы то взять, то поставить посуду.
Если я, мысленно послав ее к черту, молча ложилась спать, она непременно будила меня посреди самого сладкого сна, чтобы любезно пожелать мне спокойной ночи.
Иногда ее дочь Мари упрекала мать в несправедливости, и госпожа Амаали в таких случаях смиренно поднимала глаза к небу и чистосердечно раскаивалась.
— Верно, — говорила она. — Но ведь я просила у господа прощения.
Я могла бы найти и более подходящее жилье. Но госпожа Амаали учила меня немецкому языку. Это входило в квартирную плату.
Суузи всплакнула от радости, что я оказалась жива и приехала к ней. О себе я рассказала примерно то же, что и папе. Только еще короче. У Суузи не было времени долго выслушивать мою печальную историю.
— После, — пообещала она. Брюква в поле ждала, чтобы ее проредили. — Работая на брюквенном поле, я возвожу Новую Европу, — съязвила Суузи.
Моя история не испугала и не удивила ее. Она утверждала, что мне тут ничто не угрожает. Деревни и без того полны беженцами. Чтобы остаться здесь, нужно лишь спросить разрешения у господина Кобольда. Уж Лаури знает, как объяснить ему все.
Я спросила, подлизывается ли Кобольд к немцам?
— Не сказала бы, — ответила Суузи. — Ему от них чистая беда. Душат налогами.
Суузи ушла возводить Новую Европу, и я осталась одна. Из окна не было видно ничего, кроме густой зелени яблоневого сада. И еще конюшни. Над огромной ее дверью выступала из стены окрашенная в вишнево-красный цвет деревянная голова лошади в натуральную величину. Ее называли Иолантой усадьбы Кобольда.
До самого обеда батрак Техванус чинил коляску с подножкой. Странно, что он не узнал меня утром. А помнил ли он, что когда-то принес мне нанизанную на травинку землянику? Он был по натуре добрый и сердечный. Все кусочки мяса из своего супа отдавал собаке. Поэтому требовал себе на обед дополнительно почти что целый таз тюри. С шумом съедал все это, похлопывал себя по животу и хвалился:
— В середке прочно. Теперь можно снова браться за работу.
И настроение у него становилось таким несказанно радостным, что он восклицал:
— Хоппадилилла![18]
На что Лаури, муж моей сестры, восклицал ему в ответ:
— Лилладилилла!
Техванус восклицал и еще по одному поводу: когда растапливал баню.
— Хоппадилилла! Полыхает ад для вшей!
Он любил детей. Старательно вырезал из газет серию приключений Микки-Мауса. Звал детишек смотреть. Чтобы развлечь их, однажды пообещал даже съесть дождевого червя. Обещание нельзя было не выполнить. Но прежде Техванус старательно вымыл червя.
Деньги он называл душегубами. Говорил: человек ловит деньги, деньги ловят души. Он всегда охотно чихвостил хозяев. Но, когда после июньского переворота ему предложили участок земли, он сказал неожиданно:
— Нашли дурака!
Зачем ему большие заботы? Проще, когда хозяин думает и говорит, что следует делать, А для Техвануса пусть всегда будет приготовлена тюря, чтобы он мог с легким сердцем восклицать: «Хоппадилилла!»
Я развернула свернутую и превращенную в мухобойку старую газету. Прочла: крестьяне пусть не беспокоятся, лошадей и повозки реквизируют не навсегда, а только до тех пор и только там, пока и где это будет необходимо.
Сняла со шкафа семейный альбом. Папа отдал его Суузи, когда женился на Маннеке. Переплет, обтянутый зеленым бархатом, с золотыми углами. Изучала своих родителей. Себя. Суузи. Своих братьев в распашонках. У всех были кошачьи глаза.
Мой старший брат Альберт умер от туберкулеза. Еще два брата от скарлатины.
Последняя фотография Вайну, сына Суузи, сделанная в его одиннадцатый день рождения. Утонул в Эмайыги. Нашли только через три дня. Мы боялись тогда, что Суузи наложит на себя руки.
Увеличенная фотография мамы в раме на стене. Лицо не разглядишь, словно в тумане. Взгляд неопределенный, расплывчатый. Умерла при родах.
Мой учитель говорил о книге: беззвучна и нема, однако рассказывает о многом. Полистала книгу. Но читать стихи не захотелось. Поставила обратно в шкаф с застекленными дверцами. Намазала хлеб медом. Он был как приторный клей. Ела и думала: у Колля Звонаря Труута никому не попадется на глаза. К тому же старику нужна помощница. Папа сказал: у Колля двор замусорен, посуда грязная, корова — неряха.
С неряшливой коровой намучаешься. Ей все равно, где валить свои оладьи — в стойле или на выпасе, и непременно она уляжется в навоз. Всегда в навозе с хвоста до рогов.
Жадная корова тоже скотина особенная.
У папы однажды была красно-белая корова. С хмурой мордой и ненасытная. Жевала с раннего утра до позднего вечера. Даже тогда, когда другие, закинув хвост на спину, удирали от оводов или забирались от жары в кустарник. Если случалось, что какой-нибудь неопытный теленок начинал щипать траву у нее под носом, наша ненасытная и жадная Лийзу тут же била его рогами в брюхо. Прямо на людской манер.
Даже после вечерней дойки она жадно хватала на краю загона грубые стебли, которые ни одна животина есть не хотела. Когда же наконец Лийзу загоняли палкой в хлев, она приходила в ярость. Брюхо у нее так раздувалось, что ноги подкашивались. И несмотря на прожорливость, она давала молока гораздо меньше, чем любая другая корова в деревне.
Кроме Техвануса, никто не попался мне на глаза. Техванус возился с каким-то колесом. В конце концов закатил его обратно в каретный сарай.
Дверь задней комнаты вела в сад, принадлежащий Суузиной семье. В саду меня видели бы лишь деревья и кустарники. И птицы. Наливались яблоки. Во всем ощущалась свежесть, все росло наперегонки. Я налущила горсть сладкого горошка. Набила им рот. Шкурки стручков отнесла кроликам. Они возбужденно тыкались в мои пальцы мягкими губами. Они, как и я, были лакомками.
Подумать только: Гиммлер нежно любит ангорских кроликов.
Я села на лавочку перед входом. Здесь не было войны, не было ни мертвых, ни раненых. Лишь дохлый паук размокал в чане с дождевой водой. Ни единого оккупанта. Словно земля уже свободна и принадлежит самим эстонцам.
Закрыла глаза. Чтобы продолжить самообман.
Праздное сидение было непривычным. Солнце затопило сад. Настурции поднимались по стене. Прямо как трескучее пламя. Я раздумывала: куда бы спрятать револьвер?
Ждала племянников. Близнецы отправились на край покоса: искать ягоды. Вскоре они вернулись. Как только услыхали обо мне от матери на поле. Совсем меня не чуждались, хотя и не могли помнить:
— Хочешь посмотреть на моих лапочек? — спросила Пийбе. Принесла полный передник маленьких тряпичных кукол. Положила мне на колени. Потом забрала их. Позвала меня в конец сада, в песочницу.
Пийбе принялась усердно строить дома. Когда они были готовы, поселила в них кукол. Затем пришел Паал и, завывая, закидал песочные дома градом камней.
— Паал! Паал! Почему ты разрушил домики Пийбе? — крикнула я.
— Так ведь война! — ответил Паал. — Я разбомбил их.
Пийбе кивнула. Само собой разумеется. Начала откапывать кукол из песка.
— Все мертвые, — сообщила Пийбе.
Я спросила: разве ей кукол не жалко? Она пожала плечами.
— Война ведь, — сказала она. — Ведь их бомбили.
Паал объяснил свои действия:
— Я — то немецкий самолет, то русский.
Затем Паал стал копать могилы для кукол. Под кустами сирени на кукольном кладбище. Пийбе украшала могильные холмики настурциями. Паал сказал:
— Куклам был поставлен красивый деревянный крест. Но один мальчик украл его.
— Мы зовем его теперь крестовором, — сказала Пийбе.
Я спросила:
— А в усадьбе немцы бывают?
— Бывают, а как же, — ответил Паал.
— И что же они тут делают?
Паал пожал плечами.
— Меняют вещи и просят поесть.
— А мать дает им?
— Дает, — сказал Паал. — Иногда и не дает.