Выяснилось, пленный украинец.
— Значит, рабом обзавелась? — не удержалась я.
Анни покачала головой.
— Спроси у него самого. Он почитает за счастье, что попал из лагеря для военнопленных к нам.
Она рассказала, что когда Олександера привезли к ним на хутор, он был тощ как скелет. Кожа да кости. Того и гляди, ветром сдует. Теперь уже брюшко наел. С трудом нагибается, чтобы завязать шнурки ботинок. Без особых усилий выучился говорить по-эстонски. Работает, сколько сам считает нужным. Когда половодье сошло, наловил сачком в омутах реки больших рыбин. Он сердечный и дружелюбный. Враждует только с купленной у немцев кобылой, которая служила в артиллерии. Ругает ее оккупанткой и немецкой шлюхой.
Олександер дважды водил кобылу к жеребцу. На третий раз осерчал: «Эта б… не хочет иметь жеребенка!» Кобыла понимала, когда Олександер ее ругал. Каждый раз пыталась его лягнуть.
Еще до войны Олександер выбил зубы, упражняясь на брусьях. В армии ему вставили новые. Олександер считал несчастье с зубами счастливым случаем. Действительно, таких сверкающих железных зубов, по словам Анни, не было ни у кого в наших краях.
Шестидесятилетняя веселая бобылка Юули, которая ткала крестьянам ткани и в горячее время ходила на хутора помогать, предложила Олександеру поцеловать ее в беззубый рот. Пусть попробует, до чего мягок такой поцелуй!
Одежда у Юули была протертой до предела. Но не это делало ее достойной внимания. Все со вшитыми кружевами! Юули хвалилась: в летнюю жару хорошо пропускает воздух.
Это семейство бобылей я знала. У сына Юули изба битком набита детьми. Каждый год у них с женой рождалось по ребенку. И та же история у их старших дочерей с деревенскими парнями. Колоссальная плодовитость. Юули объясняла это явление так: вечерами в темноте скучно, вот и не могут придумать ничего другого, умножают род эстонцев.
Лишь когда мы подошли близко к дому, Анни сказала, что отца разбил паралич. Но от сдачи хлебной нормы их не освободили, прислали Олександера на хутор в помощь. Странно, что мой папа об этом не рассказывал. Вероятно, его слишком донимали свои заботы.
— А ты вроде бы замужем? — спросила я.
Анни вздернула брови:
— Деревенские старухи натрепались?
Я слышала от папы. А он от Маннеке. Но, может, Маннеке просто насплетничала? Я взяла свою подругу детства за руку. Спросила, как называется камень в ее кольце.
— Лунный камень, — сказала Анни. — Стоил целой свиньи.
Вернулись к разговору о замужестве. Она сморщила нос. Рассказывала о наспех заключаемых браках. Жених на свадьбе старался напихать в себя столько мусса, сколько могло влезть. И даже сверх того. Жажду утолял только водкой. Что можно напиться воды, ему и в голову не приходило. После свадьбы парень возвращался на фронт. Случалось, исчезал навсегда.
Я рассказала Анни то, что слыхала от невестки: одна несчастная швея в отчаянии размочила фото своего любимого в рюмке с водкой и проглотила.
Анни считала это ерундой: кое-кому пришлось бы вот так проглотить целый альбом фотографий.
Старость подходит медленно, незаметно. Хозяйка хутора Постаменди ходила теперь сгорбившись. Щеки — одна кожа, губы стали узенькими и ввалились. Но глаза прежние. Дружелюбные. Такую мать я желала себе. Я не знала другого столь же доброго, участливого и любящего шутку человека. С Анни никогда не бранилась. Даже тогда, когда мы разрисовали коров в клеточку, а быка цветочками.
Отсюда я всегда уходила домой неохотно: там ждало кислое или предштормовое лицо Маннеке. Она только и знала, что убирать да наводить порядок, но радости от этого не было никому.
Матушка изумилась:
— Давненько тебя не было видно!
— Да, давно. В городе жила.
Анни отвела корову в хлев. Матушка спросила, что велел дохтур. Анни объяснила:
— Сунул ложку корове в пасть. Попросил показать язык, сказать «а-а» и посоветовал ей полоскать горло. Три раза в день.
Я спросила матушку о здоровье. Она пожаловалась: боль в коленных суставах и в крестце частенько не дает ни на миг уснуть. Аптекарь торгует только лакрицей и рыбьим жиром. В обмен на нитки, краску для тканей, туалетное мыло или дрожжи. Матушка махнула рукой: об этом не стоит и говорить!
— Нашего отца разбил паралич, — сказала она тихо. Покорившись несчастью.
Я погладила ее по щеке. Меня охватила жалость: у матушки такие грустные глаза.
Анни позвала меня в комнату. Посадила на софу. Сунула под спину кучу подушек. Смахнула с табурета просыпавшуюся пудру и села сама. Мы уставились друг на друга.
— Ну, расскажи, как жизнь идет?
— Ой, хорошо! Очень хорошо! — восклицала Анни радостно. — Коровы сидят с оккупантами в кафе. Бараны на фронте, а свиньи заседают в Самоуправлении[23].
Кто-то постучал в стену. Анни сказала шепотом:
— Ему скучно. — И крикнула: — Чего тебе, отец?
Из-за стены спросили:
— Кто к нам пришел?
— Ингель! — сообщила Анни громко.
— Прямо-таки ангел!
— Да. Из Метсавере.
Немного погодя за стеной хотели узнать:
— Хозяин-то здоров?
Хвалиться, когда тут человек прикован к постели, не следовало. Сказала: у папы свои невзгоды. Хозяин Постаменди пожаловался:
— У меня отнялись ноги.
Анни потянула меня за рукав.
— Пойдем на веранду, иначе нам не поговорить.
Матушка принесла полную тарелку клубники. Ягоды большие, как куриные яйца. Кошка ходила за матушкой следом. Анни позвала:
— Нупси! Поди сюда!
Кошка подбежала.
— С ней можно позабавиться, — сказала Анни. — Стоит только сказать ей «мышь!», как она мигом начинает охотиться.
Анни спросила: какая беда погнала меня в Нарву? Я объяснила: моя квартирная хозяйка думала, будто я комсомолка. На самом-то деле мне дали на работе переписать статьи для стенгазеты, которую вывешивали в красном уголке. Сказали, что у меня хороший почерк. Взяла переписывать их домой. Госпожа Амаали наткнулась на них, сделала свои выводы. Я боялась, что она донесет. Уехала в Нарву. Там меня никто не знал.
Анни спросила, почему я не приехала домой.
— Привыкла как-то к городской жизни.
— Дома о тебе ничего не знали.
— Знали. Просто помалкивали.
Анни принесла рюмки и бутылку. Оставила нас с Нупси вдвоем. Пообещала найти что-нибудь поесть. Принесла бутерброды со свекольным салатом и хреном. Высокие и красивые, как клумбы. Налила в рюмки что-то тягуче-желтое. Оказалось, яичный ликер.
— Неужели ты ни разу такого не пробовала? — Начала учить, как приготовить яичный ликер домашним способом. Следовало взять яйца, сахар, картофельный крахмал, молоко, ваниль и водку.
Принесла карандаш и листок бумаги, чтобы я записала рецепт. Я сказала, что у меня нет ни дома, ни водки, ни яиц, ни ванильного сахара.
Затем мы перебрали всех ребят нашей деревенской школы. Половина из них уже убита на войне, половина неизвестно где. Анни считала, что война — это не только смерть и разрушения, но и охватившее людей настроение последнего дня.
По ее словам, пьянствовали и в городе, и в деревне. Пили и пили, чтобы не протрезветь ни на день. Если и дальше так пойдет, эстонский народ допьется до того, что перестанет существовать. Самоистребится. Пойдет на дно, как корабль.
Что же это? Отчаяние? Утрата надежды и веры в будущее? Падение? Может быть, Анни преувеличивала? Ей было свойственно рассматривать все сквозь лупу. Но ведь и зять мой, Лаури, говорил то же самое: оккупация разлагает народ. С одной стороны — немец боится покоренного им народа. Но в то же время считает его глупым. Всячески углубляет в нем чувство неполноценности. Уверяет, что этот народ без немцев ничего не стоит. Требует от покоренных беспрестанных благодарностей за защиту и предоставление свободы.
Что могла я сказать? Ведь я пришла совсем из другого мира.
Анни осветила светскую жизнь в городе Валге.
Женщины не осмеливались ходить загорать: моментально прибегал какой-нибудь ефрейтор фотографировать.
— Сразу, с первого знакомства они начинают тискать и тащат в постель. Никакого предисловия. Раздеваются в один миг, как в казарме, только пряжки на ремнях позвякивают.
Анни учительствовала в школе домоводства. Я спросила:
— Откуда ты все это знаешь?
Она посмотрела на меня в упор. Изумленно.
— Ты что, с неба свалилась?