На обратном пути мы с легким сердцем крутили педали. Поторапливались, чтобы вернуться домой к комендантскому часу. В деревне люди не слишком придерживались этого. Но нам не следовало его нарушать.

Квадраты окон полны солнца. Словно в них полыхает пожар. Большие летние облака застыли над полями. И, предвещая вечер, появилась на светлом небе луна.

Венки давно уже увяли, когда мы добрались до развалин корчмы «Черный журавль». В вечернее время это место внушало ужас: вокруг печной трубы кружатся и кричат галки, а на горбящихся развалинах пышно разрослись лебеда и скерда.

Дорога подходила к концу. Мы были уже неподалеку от усадьбы, как вдруг увидели: навстречу едет военная зеленая машина с пеленгатором. Что же теперь? Да, наше дело — не игра на каннеле. Сердце билось в затылке, в сосудах шеи и в кончиках пальцев. Я покрылась потом с головы до ног.

Пеленгационная машина проехала мимо. В ту сторону, откуда мы возвращались: поехала нас ловить.

В дубовой аллее усадебного парка сняла венок с головы. Кинула в траву.

Хотела поставить велосипед в сарай: заперто. Принесла из комнаты ключ. До оккупации в деревне можно было оставлять спокойно двери и окна открытыми, но теперь появились люди нечистые на руку.

Семейство уже ужинало. Чтобы не стали допытываться, почему так поздно возвращаюсь из похода за ягодами, сказала: посидела еще немножко и у Трууты. Двойняшки не давали мне спокойно поесть. Лаури несколько раз прикрикнул на них.

Оказывается, днем сюда приезжал папа. Долго меня ждал. Лишь под вечер отправился обратно домой. Рассказывал новости: на шоссе Выру — Ряпина скрывавшиеся в лесу мужчины напали на команду «Омакайтсе». Освободили арестованных дезертиров.

Дезертиров с каждым днем становилось все больше. И в лесу, за папиным хутором. Тоби слушал передачи на эстонском языке из Ленинграда. В них обращались к эстонскому крестьянству. Объясняли, что слухи о принудительном загоне в колхозы исходят от врага или основаны на вредных предрассудках.

Моему зятю Лаури это было безразлично. У него не было ни своего хутора, ни земельного надела. Но радиопередачи и его интересовали. Если не удавалось послушать ничего другого, то хотя бы немецкие вечерние новости, дурацкое вранье геббельсовской пропаганды, которая называла отступление немцев выпрямлением или сокращением линии фронта, концентрацией сил для ответного удара, действиями местного значения.

Лаури сказал: чем хреновее положение, тем изобильнее они придумывают красивые названия, чтобы оправдаться перед народом. Чем гнилее государство, тем громче кричат, восхваляя его. Но человеку опытному это сразу дает возможность понять, каково действительное положение.

Немцы считали, что их пропаганда смогла внедриться в сознание эстонца. Ох, нет! Чем больше говорили, тем меньше их слушали. Для меня было новостью, что немцы, заняв Эстонию, вернули населению радиоприемники, отобранные нами, когда началась война. Запретили лишь слушать русские станции. Предупреждение было вывешено в волостном правлении. Но этого не страшились. Все равно слушали. Особенно в семьях, из которых мужчины были мобилизованы в Красную Армию. Но чтобы какой-нибудь неожиданный гость случайно не обнаружил, что немецкое запрещение нарушают, выставляли своего человека в дозор. Караульщик должен был постучать рукой в стену дома, если заметит опасность.

Двойняшки лакомились собранной мною земляникой. Угощали нас, взрослых, тоже. Когда мы отказались, Паал изумился:

— Что вы за человеки?

Затем они повисли у отца на шее. Паал спросил:

— Хочешь, я так тебя обниму, что ты задохнешься?

Лаури согласился. Позволил ему повалить себя навзничь на диван. Пийбе покраснела. Закричала:

— Не смей! Не смей душить!

Я спросила у Суузи: помнит ли она еще бродячего часового мастера. Суузи сразу сказала:

— Леандера, что ли?

— Он все еще ходит по хуторам?

— Ох, нет, — ответила Суузи. — Больше не ходит. Его убили.

Я закричала:

— Не может быть! Что плохого он сделал?

— Что плохого, по-твоему, он мог сделать? — спросила Суузи в ответ.

У меня мелькнула смутная догадка.

— Разве же ты не знала? — удивилась Суузи.

Я сказала: никогда не задумывалась, какой национальности Леандер. Думала только о тех далеких весенних ожиданиях у калитки.

Я не удивлялась тому спокойствию, с каким Суузи рассказывала о злодеяниях фашистов. Людям из наших мест не свойственно нагнетать эмоции, даже говоря об очень страшных и тяжких вещах. Я думала о другом: оккупация принесла с собой нечто ранее немыслимое для нас, эстонцев. Невероятно, уму непостижимо: уничтожение людей — попросту государственная программа, само собой разумеющееся дело.

— Их антисемитизм не знает предела, — сказал Лаури. Суузи покачала головой:

— Не только антисемитизм. Богумила они убили, потому что он был поляком.

— Что ты говоришь? — Богумила я тоже помнила. Во время великой безработицы в Польше он приехал в Эстонию на полевые работы. Но после одной прекрасной летней ночи в овине с хозяйской дочерью он превратился в зятя. Получил хутор и бесчувственную чурку в жены. Жил в постоянных распрях с тещей. Богумил так и не пустил корней в Эстонии. Родина притягивала его к себе. Намеревался уехать обратно.

— А не знаешь ли, в семье нашего учителя тоже случилось какое-нибудь несчастье? — спросила я.

Случилось. Муж сестры Эльзи держал маленькую лесопилку. Его не было дома, когда за ним пришли русские. Забрали жену и детей. А племянника убили немцы. За то, что он работал инструктором во Дворце пионеров.

Я сказала:

— Голова болит. Пойду спать.

Суузи велела детям угомониться. Что за шумные игры на ночь глядя! Тогда близнецы начали перешептываться. Теперь каждое слово было слышно еще яснее. Они старательно уговаривали друг друга вести себя тихо. Хихикали и толкались. Я сдерживала одолевавший меня смех. Чтобы смехом не развеселить их еще больше, отвернулась лицом к стене.

Наконец двойняшки были загнаны в постель. Пыхтели во сне. Я думала о Леандере. Оккупанты вторглись даже в мое детство.

Еду на велосипеде из Кохила в Юуру.

Дорога жутковато пуста. Въезжаю в поселок. Странно, поселок словно вымер. Однако перед волостным правлением стоит мужчина с автоматом. День жаркий, а на нем меховая шуба.

Спрашивает, кого мне надо. Мне нужен комсорг. Показываю служебное удостоверение.

Его у меня отбирают. Обыскивают. Оружия у меня нет.

— Еще одна птичка, — говорит мужчина спокойно, тихим голосом. Больше он ничего не говорит. Во дворе стоит лошадь, в телеге два убитых русских матроса. Меня вводят в дом, запирают в комнату на задвижку. Как ни странно, страха я не испытываю. Сижу и думаю: ах, значит, так удивительно просто и будут сочтены мои денечки? Мне восемнадцать лет.

Смотрю в окно на стоящих во дворе вооруженных мужчин. У одного винтовка висит за спиной дулом вниз.

Сижу. Сижу так несколько часов.

Затем слышу: тихонько отодвигается задвижка на двери. На пороге стоит мужчина. Тот самый, у которого винтовка за спиной дулом вниз. Что-то шепчет. Я не понимаю. О чем он? Чтобы бежала в рожь.

Бегу, конечно. Но боюсь: вдруг он выстрелит мне в спину. Добегаю до опушки леса. Слышу: вокруг волостного правления идет яростная перестрелка. Прибыли бойцы истребительного батальона. Ведут бой. Прочесывают лес. Я остаюсь с ними. Берут меня санитаркой.

— Куда ты опять едешь? — спросили двойняшки однажды утром. Они ели кашу, Пийбе замахала рукой.

— Противная муха! — пожаловалась Пийбе. У Паала пропала охота есть. Оттолкнул от себя тарелку.

— Чем плоха каша? — спросила я. — Набери-ка ложку. Дай попробовать? Ешь! Смотри, уже дно виднеется, — ободряла я его.

Пийбе хотела, чтобы я увидела цветочек, нарисованный на донышке ее тарелки. Она спросила, что это за цветочек. Я не знала. Пийбе знала:

— Кашкин цветок!

Паал ждал, чтобы я сказала, куда иду. Объяснила: к Марии.

Жене брата пора уже уезжать с берега Эмайыги. Тобиас сильно из-за нее волновался. Кто-то из нас должен был помочь его жене. Суузи работа не позволяла поехать туда. К тому же она считала, что Мария не тронется с места: у нее корова только что отелилась.

— Ну знаешь! — И как только у Суузи язык повернулся? Неужели корова дороже жизни?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: