Горы. Кругом горы. То похожие на хмурые надгробные памятники, то заломленные и всклокоченные, словно казацкие папахи, то напоминающие гигантские купола древних соборов. Между гор ярятся потоки, белым кипением обдают скалы. Гремучие ручьи скачут с камня на камень, на сотни отдельных протоков разбиваются в падунах и струями сплошного гремящего серебра низвергаются на дно ущелий. А в ущельях — сумрак, прохлада, сырость. Лишь самые верха отвесных полированных стен освещает робкое солнце. И кажется — еще несколько шагов, и скалистый коридор упрется в непокорное темя горы, и не сыщется, ни за что не сыщется выхода из глубокого каменного колодца. Но ущелье делает крутой вираж, под прямым углом обрубает гору, и уже расступаются отвесные стены, и косое закатное солнце освещает мокрые камни; но горы снова теснятся вокруг, словно прессом, сжимают ущелье, и с каждым шагом все сужается и сужается каменный коридор… Затем ручей выбегает в широкую долину, горы далеко расходятся в стороны, и под ногами шуршит высокая наливная трава.
А вверху с немолчным гулом полчищами кружится мелкая мошкара, словно колючая пыль, пронизывающая воздух. Ни плотные сетки накомарников, сотканные из конского волоса, ни дым цигарок, ни густая смола, которой обмазаны лица, не спасают путников от назойливых атак лесного гнуса. И только когда над молчаливыми горами, над гремучей водой, над бездонными ущельями размахнет совиные крылья мутная северная ночь, люди снимают окровавленные сетки и глубоко вдыхают свежий озонированный воздух. Они спешат воспользоваться короткой передышкой и еще на несколько километров продвинуться вперед. Но цепкий кустарник оплетает колени, из-под ступней вырываются невидимые в темноте шаткие камни, и настолько трудно становится поднимать закостеневшие ноги, что кажется — надеты на них многопудовые водолазные сапоги с толстыми свинцовыми подошвами. И люди дышат порывисто, задыхаются, словно рыбы, выброшенные из воды, ловят воздух и все-таки волочат по земле разбитые ноги и медленно идут по ущелью.
Но вот один из идущих, будто слепой, выбрасывает вперед руки, делает несколько неуверенных шагов и, как подрубленное дерево, тихо падает на землю. Над ним склоняется товарищ, а вслед за ним подходят и остальные. Привал.
Только через полчаса, не раньше, кто-нибудь, чаще всего Бедокур или Вася Круглов, приносит охапку хвороста и разводит огонь.
Лица всех с надеждой обращаются к Корневу. Он развязывает рюкзак. Продуктов при самом строгом рационировании едва-едва хватит на три дня. Прошло уже пять суток с тех пор, как отряд покинул озеро Амнеш, а Корнев чувствует, что он сбился с дороги.
Это началось в первые же часы после выхода с озера. Корнев пытался идти по пути, проложенному Зверевым, но беспрерывные зигзаги сбивали с толку. Тогда он повел отряд по компасу, но скалистые горы постоянно преграждали путь. А люди устали, выбились из сил и не могли преодолевать их.
Корнев уже готов протянуть кашевару последние банки консервов. Но впереди — горы, ущелья, падуны и страшное лесное безлюдье. Лишь где-то там, между восходом и полуднем, на юго-востоке, притаился полотняный лагерь. Но кто знает, сколько верст глухого бездорожья лежит между отрядом и лагерем? Возможно, впереди многие дни блужданий по узким оленьим тропинкам, утомительные перевалы через круторебрые кряжи, трудные поиски дороги на юго-восток…
Корнев закусывает запекшиеся губы и тугим узлом затягивает рюкзак. Впалые лица спутников торопливо отворачиваются от него. На этом кончается напряженный безмолвный разговор. Гнетущая тишина сторожит засыпающих. Лишь полуночный филин потревожит ее протяжным гуканьем и снова зароется в мшистые ветви густой ели, подкарауливая неосторожных мышей.
Но уже тает белесая мутная ночь. Над спящими кружатся густые, как дым, тучи лесного гнуса. Мошкара забирается под рубашки, липнет к волосам, набивается в сапоги; она пробирается всюду и пьет, пьет тысячами тончайших хоботков теплую человеческую кровь.
Измученные люди скребут заскорузлыми пальцами ноющую, словно после ожога, кожу, переворачиваются с боку на бок и просыпаются.
Корнев выдает кашевару две банки консервов, щепотку соли и бережно отсыпает кружку пшена. Это завтрак на девять человек. И еще вечером каждый получит по миске дымящегося водянистого супа. Проси не проси — Корнев не даст лишнего. Только в том случае, если удастся подстрелить глухаря, на долю каждого и вечером выпадет сытная пища. Но в патронташе остается ровно столько патронов, сколько ртов в отряде. А дорога? Кто знает, сколько дней суждено им скитаться? И Корнев не смеет рисковать.
И снова начинается день, похожий на все предыдущие. Но сегодня еще сильнее, чем вчера, усталость гнетет затекшие ноги и еще резче чувствуется сосущая боль в пустых желудках. С каждым днем все труднее карабкаться на скользкие скалы, пробираться сквозь нехоженые заросли и перепрыгивать с камня на камень в глубоких отвесных ущельях.
А Корнев как будто не знает усталости. Он по-прежнему упорно пробивается на юго-восток. Для него это — не только кратчайший путь к лагерю. Чутье опытного геолога подсказывает Корневу, что там, на юго-востоке, возможны выходы известняков, а следовательно, и медной руды. Но, не желая обольщать товарищей напрасными надеждами, он молчит о своих предположениях.
Цепи гор и отвесные, стремительные, как полет стрижа, пропасти пересекают дорогу; тогда Корнев сворачивает в сторону, но лишь для того, чтобы через несколько километров снова обернуться лицом к югу, не найдя прямой дороги, вновь описывать крутые зигзаги, вброд переходить порожистые реки, упрямо пробиваться на юго-восток.
А вслед за Корневым, до мельчайших подробностей повторяя его движения, вьется послушная цепочка людей. И Корневу становится жутко. Неужели это — слепая покорность? Неужели самые сокровенные источники жизни, что вечно влекут советского человека к победе, иссякли в его спутниках? Значит там, на берегу озера Амнеш, свершилось самое страшное: товарищи больше не верят ему. И какие усилия нужны для того, чтобы возродить эту веру?
Где-то в хвосте отряда уже ведутся негромкие разговоры.
— День за днем шагаем, а все без толку, — стонет Васильич.
— Начальник словно слепой. Глаза потерял, как старика не стало, — переводит дыхание Галкин.
И снова идут. И медленней, чем прежде, поднимаются с перекурок, как будто раздумывают: стоит ли идти?
— Ох, сил нет, — оступается Рубцов.
— Хоть бы конец скорей, что ли.
Молчание. Только под ногами хрустят ветки, шуршит галька.
Корнев снова пытается прорвать цепь гор и пробиться к долинам, но, как и прежде, попытка кончается неудачей.
— Упрям, что твой бык, — злобно ворчит Галкин. — Пропадем с таким.
— Молчал бы уж лучше, — поворачивает голову Круглов.
— Цыц ты, наушник… Не то шею сверну. — Галкин замахивается на Васю.
— Потише, — останавливает его Бедокур. — Языком болтай, а рукам воли не давай.
— А ты откуда выискался? Две собаки дерутся, третья не лезь.
— Ну? — Бедокур засучивает рукав. Но Галкин вбирает голову в плечи и замолкает. Тишина. Кто-то свертывает «козью ножку», чиркает спичкой, но, опомнившись, тушит ее и высыпает табак в кисет.
— На три закрутки осталось, не раскуришься.
— У начальника попроси. Он ягеля даст.
— Так же, как Кольке сапоги, — хихикает Васильич.
— Я прежде за себя краснел, а сейчас и за тебя придется, — отворачивается Рубцов. — Хоть старик, а совести не имеешь.
— Совесть после обсудим. Сейчас о шкуре своей заботься, — вмешивается Галкин. — Ну, иди, иди. Что глаза-то вылупил?
К полудню шестого дня отряд подошел к западному склону Голой горы. Так назвал ее Корнев, издали завидев безлесную вершину. До позднего вечера пробирались вдоль ее подошвы. И теперь на западе, закрывая полгоризонта, высоко возвышалась над другими, каменела Голая гора. На восток, упираясь в ее плечи, сбегали лесистые отроги. Оставалось перевалить через них, и путь на юго-восток будет открыт.
В течение нескольких часов Корнев отыскивал южный выход ущелья. Но его, как назло, не находилось.
Корнев смерил глазами высоту вертикальных каменных стен, узкие линии уступов, что террасами тянулись к вершине ущелья, и остановился.