Таким образом, в исполнении Андреасен действие не было достаточно интересным, так что зритель не получал того, что давала ему Вайгель, - а именно, возможности вжиться в образ и вместе с героиней интенсивно и длительно переживать по крайней мере ее эмоции. Зрителю в самом деле не хватало тех гипнотических сил, воздействие которых он обычно испытывал на себе в театре. Ее великолепный отказ от подобных средств воздействия, обусловленный естественной стыдливостью и прекрасным пониманием собственного достоинства, едва ли не стал недостатком ее игры. Для такого метода, когда события изображаются как естественные и лишенные противоречия, нужна, казалось бы, другая система игры, суггестивная система старого театра, если только при этом зрителю не грозит в слишком большой степени опасность потерять интерес к происходящему.
Из сказанного следует, что Андреасен, которой не хватает опыта и техники игры как для старого, так и для нового театра, имеет две возможности для дальнейшего развития: она может овладеть либо одной, либо другой техникой. Ей надо учиться либо тому, чтобы играть суггестивно, пользоваться вживанием в образ и, добиваясь этого вживания от публики, мобилизовывать сильные эмоции; или же она должна научиться уточнять свою позицию относительно изображаемого ею персонажа и добиваться того, чтобы и публика заняла эту позицию. Если она хочет пойти по второму пути, она должна все то, что в настоящее время она ощущает более или менее смутно, преобразовать в твердое знание и найти возможность сделать это знание знанием публики. Она должна знать, что она делает, и показать, что она это знает. Играя работницу, она отнюдь не должна сама становиться ею, но должна показать, чем работница отличается от женщины из буржуазии или мелкой буржуазии. Особенности работницы она должна представить сознательно, пользуясь особенными средствами.
О СТИХАХ БЕЗ РИФМ И РЕГУЛЯРНОГО РИТМА
Когда мне случается публиковать безрифменные лирические стихи, меня иной раз спрашивают, как это я позволяю себе выдавать такие поделки за поэзию; в последний раз аналогичный вопрос был мне задан по поводу моих "Немецких сатир". Он вполне закономерен: обычно, если стихи лишены рифмы, они по крайней мере держатся на устойчивом ритме. Многие из моих последних лирических сочинений не имеют ни рифм, ни устойчивого, регулярного ритма. Почему же я называю эти вещи лирическими стихами? Отвечаю: потому что они хоть и лишены регулярного ритма, но все же ритм (меняющийся, синкопический, жестовый) в них есть.
Мой первый сборник стихов содержал почти одни только песни и баллады, и там формы стиха были относительно регулярными; все стихотворения должны были петься, и к тому же не представлять никаких сложностей для исполнения, - я сам клал их на музыку. Без рифм было лишь одно стихотворение, построенное на регулярном ритме; но стихи рифмованные имели почти все нерегулярный ритм. В "Легенде о мертвом солдате" девятнадцать строф - вторые строки каждой из них дают девять ритмических вариантов.
1. UU - UU - U - И на мир никаких надежд
2. U - UU - U - Был кайзер весьма уныл
3. UUU - - - И наш солдат лег спать
4. U - U - UU - Он вышел в поле один
5. UU - U - U - - Или то, чем он теперь стал
6. U - U - U - А ночь была тиха
14. U - UU - UU - И кролики следом свистят
15. UU - U - U - Выходя его встречать
18. - U - U - Кто видал его.
Затем я работал над пьесой ("В чаще городов"), занялся поэтичной прозой Артюра Рембо (в его "Лете в аду"). Для другой пьесы ("Жизнь Эдуарда II Английского") мне пришлось задуматься над проблемой ямба. Я увидел, что актеры читают текст с гораздо большей энергией, когда произносят трудные для чтения "корявые" стихи Шекспира в старом переводе Тика и Шлегеля, нежели когда они имеют дело с гладкими стихами в новом переводе Роте. Насколько же там сильнее выражено борение мысли в великих монологах! Насколько там архитектоника стиха богаче! Проблема была простая: мне была нужна высокая речь, но мешала полированная гладь обычного пятистопного ямба. Был нужен ритм, но не обычная равномерная трещотка. Вот как я поступил. Вместо того чтобы написать:
"Когда раздалась барабанов дробь,
И лошади в трясину погрузились,
Мой обезумел мозг. Быть может, все
Уже погибли, и остался шум,
Висящий меж землей и небом? Мне
Не нужно было так бежать."
я написал:
"С той поры как этот барабан, трясина,
И все лошади погрузились... Обезумел
Мозг сына моей матери... Ужели все
Погибли, и все кончено, и только шум
Висит еще между небом и землей? Не хочу
Я больше бежать."
Этот ритм передавал прерывистое дыхание бегущего человека, в синкопах лучше выражались противоречивые чувства Гавестона. "Жизнь Эдуарда II" была копией пьесы елизаветинского театра, если угодно - техническим этюдом. Я стремился представить некоторые социальные интерференции, неравномерное развитие людских судеб, поступательное и возвратное движение исторических событий, "случайное". Язык должен был соответствовать замыслу.
Нужно представить себе время, когда это писалось. Только что кончилась мировая война. Она не разрешила тех напряженнейших социальных противоречий, которые ее породили.
Мои политические знания были в то время постыдно ничтожными; все же я сознавал, что в общественной жизни людей многое неблагополучно, и видел свою задачу вовсе не в том, чтобы нейтрализовать с помощью поэтической формы дисгармоничность и противоречия, которые я с такой остротой ощущал. Более или менее наивно я передавал их в сюжетах моих пьес и в строках моих стихотворений. И делал это задолго до того, как постиг их истинный характер и обусловливающие их причины. По тексту моих сочинений можно судить: я видел свою цель не в том, чтобы плыть против течения в смысле поэтической формы, не в протесте против гладкости и гармонии традиционного стиха, но в попытке представить отношения между людьми, как противоречивые, проникнутые борьбой и насилием.
Я мог действовать еще свободнее, когда сочинял для современных композиторов оперы, учебные пьесы и кантаты. В этих вещах я, совсем отказавшись от ямба, использовал устойчивые, хотя и нерегулярные ритмы. Композиторы самых различных направлений уверяли меня, что эти ритмы вполне годятся для музыки, да и сам я убедился в этом. В дальнейшем я кроме баллад и массовых песен с рифмами и регулярным (или почти регулярным) ритмом писал все больше стихов без рифм с нерегулярным ритмом. При этом надо иметь в виду, что в основном я работал для театра; я всегда ориентировался на произнесение. И для произнесения (будь то прозы или стиха) я выработал совершенно определенную технику. Я назвал ее "жестовой".
Это значило вот что: речь должна была в точности соответствовать жесту говорящего персонажа. Приведу пример. Фраза из Библии "Вырви глаз, который соблазняет тебя" основана на жесте, выражающем приказание, но нельзя сказать, чтобы жестовое выражение в речи было полноценным, потому что "который соблазняет тебя" содержит еще один жест, не получающий речевого воплощения, а именно - жест обоснования, Жестовое выражение в речи требует, чтобы фраза звучала так (и Лютер, который "смотрел народу в рот", так ее и построил): "Если глаз твой соблазняет тебя: вырви его". С первого же взгляда видно, что вторая формулировка в жестовом отношении гораздо богаче и чище. Придаточное содержит предположение, своеобразное, особенное содержание которого может быть достаточно полно выражено в интонации. Наступает небольшая пауза, говорящая о растерянности, и лишь вслед за ней ошеломляющий совет. Разумеется, жестовая формулировка может быть дана и средствами регулярного ритма (как, впрочем; и в рифмованном стихотворении). Пример, показывающий различия: