У ворот, где живут Прокопенко, женщины кончили мусорить семечками, подмели шелуху и замолкли.

— Какую начнем? — спрашивает Гриша у Бориса.

Борис — первая гитара, он ведущий.

— Испаночку.

Запели звончатые струны мандолин и балалаек. Загудели басовые аккорды гитары. Играли с переборами, подголосками. Вели мелодию и вторили — слаженно, сыгранно.

Темнота плотнее сжимает землю.

В окнах загорается неяркий свет, желтыми пятнами падает на тихие дороги. Низко над дорогами проносятся летучие мыши-ушаны, рывками отскакивая от горящих окон. Множатся звезды в холодном пламени Млечного Пути. Где-то, опуская в сруб ведро, стучит барабан колодца.

Из города на трамвае приехала Люба — молодая работница с парфюмерной фабрики.

Подошла, остановилась послушать. Люба жила в конце улицы, в маленьком доме, сплошь завитом крученым панычем.

Люба — красивая и самолюбивая. Обидишь — ни за что не простит. Многие сватались к ней, но никто не высватал ее.

Пожилые люди сначала понять не могли, говорили, что она не в меру заносчивая, сердце в гордыне держит, но потом догадались: на Бориса Люба засматривается.

Минька тоже почувствовал расположение Любы к Борису и поэтому относился к ней сдержанно, ревниво оберегая своего Бориса. Тем более, что в прошлые времена Любу видели с Курлат-Саккалом. Правда, Курлат-Саккал сам приставал к ней, но сманить Любу или даже запугать ему не удалось.

Борис ниже склонился к гитаре, и Миньке показалось, что гитара заиграла у него еще певучее, еще душевнее.

Гриша сказал Любе:

— Сядь, казачка, не гордуй! Если хочешь — поцелуй!

Люба ничего не ответила. Прислонилась к стволу акации, сорвала веточку и закусила черенок белыми влажными зубами.

Льются тяжелые, обильные росы. Пробудились ночные подземные соки, прохладные и густые, и потекли в стволы деревьев, в стебли трав и цветов. Акации, захлестнутые лунным огнем, стынут в последнем бражном цветении.

Люба, гибкая, черноглазая, с приподнятыми у висков бровями, стоит, тоже вся захлестнутая лунным огнем.

2

Щели в ставнях посветлели.

Минька проснулся и лежит в кровати, слушает пощелкивание часов и ждет, когда часы начнут бить, потому что в комнате полумрак и стрелок не разглядеть.

Как и ко всему прочему в доме, Минька давно привык и к этим часам с помутневшими, осыпавшимися цифрами. Деревянный, с витыми колонками ящик подточил шашель, отвалился и потерялся крючок у дверцы.

При этих часах Минька родился, при них он растет. И его мать тоже родилась и выросла под шагание их маятника.

Дед никому не разрешает прикасаться к часам. Раз в десять дней, взобравшись на табурет, собственноручно заводит ключом, у которого на ушке жар-птица, ходовую пружину и бой.

Часы, зашелестев, точно сухие листья, ударили войлочным молоточком в железную розетку — бом!

Ну конечно! Вот так всегда случается, когда ждешь-ждешь, чтобы узнать, который час, а тебе бом, один удар — половина. А чего половина? Пятого? Шестого? Седьмого?

— Минька! — тихо окликает бабушка.

— Что?

— А не время тебе собираться?

Минька сбрасывает простыню и садится. Половина седьмого! Пора! Скоро Ватя зайдет.

Бабушка поднимается вместе с Минькой, хотя он ей и говорит, что не надо — вскипятит чайник и без нее.

Но бабушка хочет сделать все сама.

Минька умывается из большой дубовой кадушки, похлопывая себя ладонями по груди и плечам: тогда кровь приливает к телу и не чувствуется холода колодезной воды.

Бабушка возится с чаем.

Минька накинул рубашку, пригладил гребешком волосы, приготовился сесть к столу.

Его подозвал Борис. Он тоже проснулся.

— Минька, ты про Курлат-Саккала слышал?

— Слышал. Ватя сказал.

— Боишься?

— Боюсь.

— Не надо. Не бойся.

— А как он поймает меня где-нибудь одного?

— Его самого милиция ловит. Да и на кой ты ему, стригунок, нужен! Вот если бы отец твой или мать, тогда иной разговор. Так что смело бегай, гуляй.

Накормив Миньку, бабушка дала ему с собой завтрак — пирожки с вязигой.

— Только ты все это напрасно выдумал с розой, — говорит бабушка, — спал бы себе, отдыхал после учебы.

— Интересно мне, бабушка. Да и в десять часов я уже буду дома.

Стук в окно. Это Ватя.

Минька подхватывает сверток с завтраком и выбегает на улицу. У Вати тоже сверток.

Ватя босой, брюки подвернуты, волосы после подушки торчком.

— Аллюр три креста. Опаздываем!

Минька и Ватя поспешно зашагали по пустынным улицам. Изредка попадались маленькие пацанята, которые гнали в стадо коз.

— А твоя коза? — спросил у Вати Минька.

— Сама дойдет.

— А если не захочет?

— Пусть попробует! Я ей наперед выдал в лоб два щелчка.

Минька и Ватя взбираются на Цыплячьи Горки переулками с желтыми заборами из ракушечника, усеянными поверху осколками бутылочного стекла. В ракушечнике поблескивают капельки ночной влаги, еще не высушенной солнцем.

На перекрестках — круглые каменные тумбы для афиш, вколоченные в землю рельсы — коновязи, пустоши с высоченными колючками, в которых в полдень зной и сухость.

Вскоре приятели оказались на окраине Бахчи-Эли, где были плантации.

Вошли в дощатые ворота, поднялись по ступенькам в контору. В большой комнате скопилось уже много ребят. Бригадиры проверяли своих, выкликая по фамилии, и раздавали полотняные торбы с лямками.

Ватя и Минька протолкались к Гопляку.

— Пришел, значит? — сказал Гопляк.

— Значит, пришел, — ответил Минька.

— Получай. — И Гопляк подал Миньке торбу с лямкой.

Минька взял торбу и, как показал ему Ватя, надел через плечо.

Неожиданно Минька почувствовал, что кто-то тронул его за рукав. Он обернулся.

Перед ним стояла Аксюша в коротеньком сатиновом платье и в красной косыночке, повязанной рожками.

— Ну! — сказала Аксюша.

— Что?

— Ну почему ты молчишь?

Минька и сам подумал, почему он молчит и стоит балда балдой, когда надо сказать Аксюше что-нибудь самое дружеское.

— Я вчера приехал, а тебя не видел.

— Ну так что же! Зато сегодня я тебя первая увидела. Ты у кого в бригаде?

— У Гопляка.

— Я тоже.

Перед Минькой вынырнул Кеца и, схватив за пуговицу на рубашке, спросил:

— Чья пуговица?

— Моя, — машинально ответил Минька.

— Тогда — на, возьми ее! — И Кеца, оторвав пуговицу, сунул Миньке в руку.

Минька едва не задохнулся от злости. Кинулся было на Кецу, но Кеца скрылся в толпе ребят.

— Не обращай внимания, — спокойно сказала Аксюша, — он дурак. А пуговицу я тебе пришью.

Раздалась команда строиться по бригадам.

— Побежали к своим! — сказала Аксюша и, притронувшись пальцем к Минькиной щеке, засмеялась. — Ой и сердитый ты! Сейчас зашипишь, как сковородка.

Кусты на плантации были высажены длинными рядами.

Ватя и Минька выбрали себе ряд, где розы погуще. Минька должен был собирать лепестки по одной стороне кустов, Ватя — по другой.

Они положили завтраки на землю, прикрыли ветками и приступили к работе. Минька быстро наловчился обрывать лепестки, складывать в торбу. Он старался не оставлять на цветах обрывков, или, как говорил агроном плантации, лохмотьев.

Вначале Ватя ушел вперед, но подождал Миньку, пока он окончательно не освоился, и тогда начали работать рука в руку.

Пройдя первый ряд, заступили на второй.

По соседству собирали цветы Гопляк с Аксюшей.

— Вызываем! — сказал Ватя.

— Принимаем вызов! — ответила Аксюша.

Гопляк, обыкновенно нерасторопный и вялый, заработал сноровисто и проворно. Никто не переговаривался, чтобы не терять времени. Лепестки в торбах пришлось уминать: они не помещались и вываливались.

Минька в кровь оцарапал колючкой ладонь, но останавливаться, чтобы заклеить листиком ранку, было некогда. Аксюша и Гопляк и без того уже обгоняли и, не скрывая, громко торжествовали победу.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: