В педучилище было три отделения: дошкольное, школьное, и учителей — старших пионервожатых. Получалось так, что я, еще даже не поступив туда, уже второе лето работаю по специальности, которой надо овладевать аж четыре года. Естественно, Владимир Алексеевич ответил ей, что сегодня же подпишет приказ о моем зачислении, и я могу спокойно продолжать работать. В документах, которые я послал, моя национальность нигде не упоминалась. паспорт следовало предъявлять лично. А поскольку я приехал уже зачисленным, никто у меня его и не спрашивал.
По внешности я, как говорится, ни в мать, ни в отца, а в заезжего молодца: ничего еврейского. Белобрысый, синеглазый, нос картошкой и раскатистое «р». Типичный белорусский парнишка. Кстати, как я потом узнал, явление не такое уж и редкое среди евреев из рода Давида. С этим обстоятельством в моей жизни тоже связано много смешного, о чем я непременно расскажу. А пока... Вспомните: шел 1950 год. Государственный антисемитизм, приутихший в войну, снова распростер над страной Советов свои «совиные крыла». Кровавые сталинские жернова уже перемололи Антифашистский еврейский комитет, в состав которого входили самые выдающиеся деятели еврейской культуры. В Минске был убит Михоэлс, в застенках НКВД расстрелян Зускин. Оклеветанные, погибли замечательные еврейские писатели и поэты Ицек Фефер, Перец Маркиш, Лев Квитко, Давид Бергельсон... Еще до войны были закрыты все еврейские школы, газету «Эйнекай» прихлопнули в конце сорок шестого, а затем дошла очередь до еврейских театров. Правда, позже появился журнальчик «Советиш Геймланд» —«Советская Родина», чтобы заткнуть рот загранице, все громче упрекавшей Советский Союз в антисемитизме, но читать его уже было некому: еврейская письменность на просторах одной шестой земного шара стремительно исчезала.
Ходил такой анекдот: Берия говорит Сталину, что выдающиеся музыканты просят разрешения создать еврейский камерный оркестр. «Очень хорошо, — отвечает Сталин. — А на сколько камер?»
В престижных институтах республиканских столиц, Москвы и Ленинграда по негласному указанию партийных органов абитуриентов -евреев резали на экзаменах, как овец на бойне: процентные нормы при царизме были куда щедрее, чем при социализме в первые послевоенные годы. Но после смерти Сталина система потихоньку стала давать сбои. И мой родной брат, и бесчисленное множество двоюродных и троюродных братьев и сестер получили высшее образование, хотя кое-кому удавалось поступить лишь со второго-третьего захода. Оказывается, не так страшен черт, как его малюют.
Так вот, директором минского педучилища был Владимир Алексеевич Парахневич, Герой Советского Союза, легендарный партизан-подрывник, пустивший под откос более семидесяти вражеских эшелонов с живой силой и техникой. Много лет спустя писатель Владимир Жиженко помог ему написать книгу о своей жизни «Война на рельсах», мне тоже довелось принять небольшое участие в этой работе. Только тогда я узнал, каким мужеством, какой невероятной отвагой отличался этот человек, окончивший до войны математический факультет пединститута, представитель самой мирной на свете учительской профессии. Но задолго до этого я на себе почувствовал его доброту, сердечность и отзывчивость. И тем не менее, ни в коей мере не пытаясь даже малейшую тень бросить на него и на секретаря обкома комсомола Русакову, хлопотавшую за меня, не представляю, как бы они оба поступили, если бы знали, что никакой я на самом деле не Михаил Наумович Герчик — имя и отчество достаточно нейтральные, да и фамилия какая-то неопределенная: не Кацнельсон, не Цукерман, — а Мойсей Беньяминович: была такая страшная штука, которая называлась «ум, честь и совесть нашей эпохи», не имевшая ни ума, ни чести, ни совести, она и героев, если нужно, через колено ломала. А может, по отношению к педучилищу, я все это преувеличиваю? Вполне может быть. Не такое уж это было элитарное заведение, чтобы привлекать пристальное внимание партийных органов. Хотя крути-не крути, а из ста, примерно, человек, набранных на первый курс, я был единственным евреем, а примерно среди четырех сотен студентов нас было то ли двое, то ли трое, уже не помню. В то же время там работало несколько евреев-преподавателей. Может, ребята и девчонки из еврейских семей просто не поступали в педучилище, чтобы после окончания не оказаться к какой-нибудь глухой деревне? И это может быть. Так что я никого ни в чем не обвиняю, спаси, как говорится, Бог. Просто, как сказал безымянный поэт: «Быў час, быў век, была эпоха...»
А вот когда я поступал в университет, путаница в моем имени-отчестве и заурядная внешность мне помогли определенно. Шел 1953 год. Сталин умер совсем недавно, но ядовитые семена, посеянные им, еще долго давали, да и сейчас порой дают буйные всходы в душах и головах чиновников всех рангов и мастей. И ничего, что к тому времени перестали клеймить и сажать «безродных космополитов» и членов «антипатриотической группы театральных критиков», что лопнуло и развалилось «дело врачей», а кровавый палач Берия уже превратился в «английского шпиона»: среди семисот, примерно, первокурсников евреев было двое, и, что особенно забавно, оба на самом «партийном» факультете — журналистики: Белла Каждан — дочь заместителя председателя Мингорисполкома (каждый крупный начальник тогда имел в скромных замах «своего» еврея — кому-то ведь и работать нужно) — она шла по особому списку, и я.
В дипломе с отличием, который я получил в педучилище, стояло все то же сакраментальное «Михаил Наумович». И в университет, как и в педучилище, я поступал без экзаменов — «краснодипломники» входили в пять процентов выпуска техникумов, которым разрешалось продолжать образование в высших учебных заведениях, и приравнивались к золотым медалистам. Я сдал в приемную комиссию документы, на всякий случай написав в заявлении «Герчик М. Б.», без расшифровки, и уехал в лагерь. Нужно было заработать хоть на дешевенький костюм, обтрепался я ужасно, не пойдешь же в университет в байковых лыжных штанах. Однако на собеседование явился. Помню большую комнату, длинный стол, за ним — человек пять: ректор, проректоры, секретарь парткома, секретарь комитета комсомола... Меня вызвали то ли третьим, то ли четвертым. Подошел к столу. Перед ректором лежало мое заявление. Он спросил, кто мои родители. Я ответил, что отец погиб на фронте, мать работает на ватной фабрике. На этом собеседование закончилось. Одобрительно кивнув, ректор взял красный карандаш, начертал на моем заявлении: «Зачислить с предоставлением общежития» , расписался и поставил число. Я взял заявление и пошел к двери, где сидела секретарь со всеми моими бумагами. Подал ей паспорт. Она перелистала, откинулась на спинку стула и уставилась на меня, как баран на новые ворота. Затем выскочила из-за своего стола, просеменила к ректору и стала что-то шептать ему на ухо. Он слушал, хмурился. Потом сказал мне: «Ступай, свободен.» Я вышел в коридор. Понял, что это конец. Не видать мне университета, как своих ушей. Через несколько минут вышла секретарша. «Почему в дипломе педучилища написано одно, а в паспорте другое?» Я, как мог, объяснил. «Перепиши заявление. Если в течение часа не принесешь подтверждение, заверенное печатью и подписью директора, вернем документы.» Переписывать заявление я решительно отказался — нашли дурака! На моем уже стояла резолюция ректора о зачислении, кто знает, поставит ли он его на новое? Самый удобный способ от меня избавиться. Я быстренько смотался в педучилище, после некоторого переполоха там мне написали справку, что я — это я. Вину свалили на делопроизводителя: вопреки правилам, заполнила диплом не по паспорту, а по классному журналу. Но диплом подлинный. Слава Богу, Владимир Алексеевич был на месте, он подписал и заверил всю эту белиберду, и я полетел в университет. Секретарша хмуро подколола бумажку в мое личное дело, переписывать заявление она больше не требовала. Судя по всему, на меня махнули рукой: одним евреем меньше, одним больше... И все-таки, когда вывесили списки студентов и я увидел свою фамилию, я перечитал ее раз пять — не верилось.