Чахлый инструментальный цех, одно название, что цех, становился чуть ли не самостоятельным заводом, а Яков Израилевич теперь дирижировал, по сути, целым училищем, за глаза именуемым "клумбой" за то, что обучались там почти исключительно девушки во‑первых, и за их манеру держаться этакой тесной стайкой, прижавшись друг к другу, во‑вторых. По мере расширения производства неизбежно возникали новые нужды, Беровича неизбежно привлекали для ликвидации "узких мест" производства или же поставок, он – налаживал выпуск недостающего, постепенно на вспомогательный источник тех или иных деталей и техники начинали смотреть, как на основной, производство из "кустарного" становилось полномасштабным, иногда более, чем солидным, и цикл повторялся. Хотя в те времена этот принцип, эта схема его воздействия на мир еще только складывалась, находились в процессе становления, не стали явной закономерностью.
Саблер, одетый по летнему времени в чесучевый костюм, в шляпе цвета яичной скорлупы на голове, с палочкой в руках и неизменной улыбкой на круглом лице приходил к Сане каждый раз, как только намечался выпуск нового изделия, – узнать, чему теперь придется учить "этих шкиц". Выслушивал, молчал около минуты, прикрыв глаза и набирая побольше воздуху, после чего начинал скандал. Беровичу оставалось только удивляться, каким образом этот старый человек, зачастую ничего не понимая в сути технологического процесса, почти всегда оказывался прав. Он требовал, чтобы все сводилось к простейшей инструкции, "которую может выполнить любой болван". Говорил, что ничего и не хочет понимать, потому что мир состоит из дураков, и то, чего нельзя делать без понимания, не годится для массового производства прямо‑таки по определению. И он добивался своего, инструкция приобретала формулировку, ни в одном пункте, ни на одной стадии не подлежащую двоякому толкованию. От воспитанниц своих он требовал просто‑напросто безукоризненности, и поэтому изгонялись не только откровенно неаккуратные, но и те, кто хотя бы раз позволил себе схалтурить, сделать хуже, чем мог. Зато те, кто выбивался из общего строя в другую сторону, показывая умение действовать в неоднозначных ситуациях, "выводились за скобки" в качестве зеленого сырья будущих руководящих кадров, к ним начинали присматриваться. Ни Беровичу, ни тем более Саблеру и в голову не приходило показывать свое особое к ним отношение, потому что такого рода качества были и опасными, и перспективными одновременно. Потому что в армии нет ничего нужнее, чем хороший сержант, и нет ничего опаснее, чем держать в рядовых готового сержанта. Нет и не может быть никаких бунтов и беспорядков там, где все неформальные лидеры становятся по совместительству формальными. К сожалению, такого рода возможность не всегда присутствует, и поэтому империи время от времени с грохотом рушатся. Других причин, в конечном итоге, нет.
– Сергевна – выручай. Все понимаю, знаю, что не можете, верю, что как на фронте, а надо.
– Товарищ член Военного Совета, мы, кажется, и так никогда не отказывали ни в чем. Все, что в наших силах. К чему просьбы‑то?
– А, – с непобедимым простодушием ответил Хрущев, – к тому, что приказать‑то я тебе никак не могу… Это теперь, с прошлого июля только Верховный и может, а всем остальным – ни‑ни. Потому и прошу, что больше помочь некому.
– Товарищ Хрущев, вы меня пугаете. Скажите, что за беда, и все, что зависит лично от меня…
Он вкратце объяснил суть чудовищного мероприятия, возложенного на него высшим руководством и добавил:
– И что за люди‑то? Одни ноги, да и те слабые. Все полягут, и дела не сделаем, и не отмолим никогда! Ну ты же комсомолка!
– Н‑нет, – она потрясла головой, не думая, что собеседник никак не может увидеть ее жеста, – парторганизация запретила давать рекомендацию. Да я с тех пор и не настаиваю. Некогда, по правде говоря.
– Что? А‑а‑а… Я сам потом дам рекомендацию, лично. Выручишь?
Она задумалась. Этот – был, вроде как, один из всех прочих среди приближенных товарища Сталина. Не менее подл, чем кто угодно, и поподлее многих. Такой же душегуб, и в крови по макушку лысой головы. Но присутствовал тут и нюансик, особенность. Будучи негодяем, и, по негодяйству своему, душегубом, он не был злодеем. Приспособленец, как все в сталинском окружении, он мог пролить реки крови ради карьеры, места и уж, тем более, ради того, чтобы обезопасить собственную шкуру. Но ему это не нравилось. Будь его воля, он, пожалуй, не убивал бы. Будучи, пожалуй, не менее подл и аморален, нежели те же Ежов, Мехлис, он не был, в отличие от них, посланцем абсолютного зла. С другой стороны, он был хуже их тем, что убивал, ведая, что творит, ни на минуту про то не забывая. Ближний круг Беровича разбирался в людях хоть и своеобразно, но точно, не валя в одну кучу даже негодяев, не забывая о тонких отличиях между ними. Этот мог сделать доброе дело просто так, по убеждению и без выгоды, если оно, понятно, никак не мешало ему лично.
– Слышите меня? Хорошо слышите? Так вот, то, что зависит от меня, я сделаю полностью, во всю силу и со всем старанием. Но я сама по себе ничего не решаю. У меня есть свой хозяин, и вы его знаете.
Он его знал. И знал, что хозяин этот может быть по‑настоящему опасен, поскольку, в отличие от всех прочих, был совершенно непредсказуем, сильно напоминая этой своей чертой Самого. И то, что Хрущев отлично знал истинный, – крайне значительный! – масштаб власти и влияния Карины, ничего не меняло. Если ее хозяин скажет ей, это будет исполнено. Безусловно и беспрекословно, и разговор будет закончен навсегда, и повлиять на это обстоятельство нельзя никак.
– Товарищ генерал армии, Александр Михайлович, мне тут Никита Сергеевич звонил, говорил о текущей задаче…
– Да. Я понял. Слушаю.
– Скажите, это правда так важно? Ну, чтоб война побыстрее кончилась?
Вот так вот. Посторонние штатские знают о секретнейших замыслах Верховного Главнокомандования и задают о нем вопросы…да что там, фактическому начальнику Генштаба. По всем законам, по правилам писаным и неписаным, ее надо немедленно арестовать со всеми вытекающими последствиями. Вот только делать этого он не будет. И не только в том дело, что собеседница его, двадцати двух лет от роду, входит в номенклатуру ЦК, а если уж совсем откровенно, то в номенклатуру товарища Верховного лично. И не в том даже, что именно ей во многом подчиняется индустриальная мощь, бывшая впору хорошей стране. Дело еще в том, что относилась она к людям совсем особым. Словами, вот так, вдруг, этого не объяснишь, но понимаешь ясно. Речь не о том, что лишней болтовни не будет, какая там болтовня! Просто‑напросто, если Карина Морозова примет эту жуткую, окаянную затею, как свою, поймет всю ее необходимость, а это такое понимание, от которого хочется выть, а потом, когда все закончится, застрелиться, – от этого может воспоследствовать бо‑ольшая польза делу. Тут нужно либо не отвечать вовсе, либо говорить честно, поскольку врать худой, сутулой, тягуче‑бесшумной Карине Морозовой нельзя. Об этом даже и подумать отчего‑то страшно. Ну, раз Никита решился, ему и тем более стыдно трусить. Да и вопрос, надо сказать, неплох.
– Понимаешь, Кара ты моя, неминучая, – проговорил он несколько легкомысленным тоном, поскольку она как раз годилась ему в дочери, – обойтись, наверное, можно, но НАДО БЫ сделать. Если не выгорит, то мы теряем три‑четыре десятка тысяч людей, которым в военное время, откровенно говоря, и так не светит. Всего‑навсего. Если выгорит наполовину, как обычно, то немцы, если умные, на юге драпанут аж за Днепр. Это значит, что не придется освобождать почти всю Россию. А еще то, что в живых останется полмиллиона молодых парней, а еще полтора уйдут неизувеченными. А вот если выгорит полностью… О, тут я тебе точно не скажу. Скажу только, что те цифры придется удвоить, если не утроить. Им будет некогда, да и просто нечем затыкать дыры.
– А почему этих? – Голос Карины был полон нестерпимой горечи. – Скажите, товарищ генерал армии, только честно, неужели же у нас совсем людей не осталось?