marlu
Родственные души
Эраст Петрович, откинувшись, сидел в коляске, которая катила среди бескрайних полей. Колосящаяся рожь, как море, ходила волнами и настраивала на умиротворяющий лад, отвлекая от печальных мыслей. Права, ох, права была матушка, настаивая на поездке к сестрице своей Татьяне Матвеевне.
– Съезди, душа моя, отвлекись от скорбных мыслей, развейся, – и тут же кликнула девок собирать барина в вояж.
Эраст Петрович поначалу решил было обидеться, замкнуться в гордом молчании, но матушка была тверда. Чуть не силком впихнула в экипаж, поцеловала в лобик на прощание и велела кучеру гнать.
Тягостное чувство от предательства нежно любимой Глафиры Сергеевны стало отпускать, едва выехали за околицу. Свежий ветер, треск луговых цикадок да дробный цокот копыт по соскучившейся по дождю земле настроили на философский лад, изрядно, однако, отдававший меланхолией.
Милая, милая Глафира Сергеевна! Сердце сладко заныло от воспоминаний о долгих вечерних прогулках, наполненных щемящей нежностью, о музицировании в четыре руки, когда только одна пара рук лежала на клавишах фортепьяно… Ах, какие чудные стихи писал он в порыве вдохновения в ее девичий альбом! Милая, милая Глафира Сергеевна! Он помнил кроткие голубые глаза, с обожанием взиравшие на него. «Мой Ромео, – говорила она своим чарующим голосом, – только смерть разлучит нас»! Ах, если бы! Смерть – тяжкое испытание для двух любящих сердец, но для них всегда остается надежда встретиться там, на небесах, и остаться вместе навсегда. Эраст Петрович вновь примерил на себя это чувство светлой грусти, которое, без сомнения, посетило бы его, скончайся милейшая Глафира Сергеевна во цвете лет. Он бы облачился в траур, принимал соболезнования от соседей, с тихой печалью выслушивал пожелания мужаться и носил на деревенское кладбище охапки цветов. Сначала из оранжереи. А затем, когда маменька бы сказала: «Любезный мой сын, оставь в покое розы, куме на именины и отослать нечего!», он бы вставал на рассвете, шел за околицу и затем бросал охапки еще мокрых от росы ромашек и васильков на холодный могильный камень…
Но милая Глафира Сергеевна лишила его этой малой радости, сбежав с заезжим гусаром. А несчастный Эраст Петрович остался не у дел и тихо радовался, что не успел сделать предложения этой ветренице. Опозорила бы, как есть опозорила! Воистину, Бог отвел, а то сраму не избежали бы. Но все равно, соседи смотрели с жалостью, кажется, совершенно пропуская мимо ушей все заверения в том, что меж ними была только дружба. Он долго крепился, держал, как любил повторять присной памяти гувернер мсье Жак, лицо, а потом слег с жестокой мозговой лихорадкой.
– А что вы хотите, матушка, – сказал срочно вызванный по такому поводу доктор, – слабенький он у вас уродился.
Эраст Петрович и правда был росту невысокого, белобрыс и в кости тонок.
– А может, водицы холодной в жару испил, что тоже способствует, – уже вкусив лично приготовленной маменькой наливочки, предположил доктор.
Второй вариант был гораздо ближе к истине, но Эраст Петрович решил не сознаваться, что намедни пил ледяную, до ломоты в зубах, водицу из лесного ключа. Потому что свалиться с «мозговой лихорадкой» – это не от банальной простуды страдать!
А маменька во время болезни единственного сына списалась с сестрицей… Он не знал, что ответила тетушка, но предполагал, что, обеспокоясь здоровьем любимого племянника, предложила погостить в имении. Куда они и направлялись теперь с верным кучером Парамоном.
Солнце поднялось уже высоко и стало сильно припекать. Пришлось останавливаться да просить поднять верх. Не хватало еще после болезни перегреться!
– Парамон, долго еще? – Эраст Петрович заскучал. Поля, да поля, и снова поля – глазу отдохнуть негде.
– Да только отъехали, барин!
– Да как только отъехали! Четвертый час в дороге!
– Дык тетушка ваша не близенько живет! За один день никак не можно добраться. Не извольте беспокоиться, к ночи до Кузовлищ доедем, там переночуем и уж к обеду в Верхней Масловке-то и будем!
– К обеду! – простонал Эраст Петрович.
Жизнь в очередной раз подсунула каверзу. Почему-то ему казалось, что тетка живет гораздо ближе. С другой стороны, будь это так, то сестры виделись бы гораздо чаще. Эраст Петрович с неприязнью окинул взглядом горизонты: нестерпимо голубое небо, какое только и бывает в разгар лета, яркий диск солнца размером с золотую монету и бескрайние поля не то ржи, не то пшеницы надоели до тошноты. Он попытался было отвлечься сложением виршей, но выходило как-то совсем уж печально, даже заунывно. И записать рождающиеся строчки было не на чем – не прихватил он с собой в дорогу ни карандаша, ни блокнота, а на память надеяться в таком деле – последнее дело.
– Парамон, а Парамон! Расскажи что-нибудь!
– Ить, что я могу? Не обучен-с!
– Парамон, ну, сказку какую расскажи. Не может быть, чтобы ни одной не знал.
– Ах, барин, не умею я!
– Ну хорошо, ты бывал уже в имении тетушки моей?
– Как не бывать, родился там. Потом с матушкой вашей, барыней Евдокией Матвевной, переехал на жительство, когда она замуж за батюшку вашего выходить изволила.
– Ну так расскажи мне про тетку да про имение. И деда моего ведь ты знал?
– Как не знать! Косая сажень, мешки на мельнице ворочал, как в бирюльки играл!
– Парамон! Ты ври, да меру знай, почто барину мешки ворочать?!
– Дык на мельнице. С мельником, значится, с Евсеем-то Василичем, у них дружба была.
– Так и дружба!
– А то и дружба, не разлей вода! Мельник-то в Масловке пришлый был. Никто не знал, откель взялся, но дед-то ваш, Матвей Матвеич, для пришлого того мужика велел мельницу на реке построить. Только наши-то мельника не любили, глазливый был.
– Как так глазливый?
– Да как придет в деревню, да как зыркнет, то молоко скиснет прямо у коровы в вымени, то куры нестись перестанут! Ужасть какой был человек. Матрена-то еще тогда была жива, знахарка ить, крестилась да плевалась вослед. Нелюдем называла, – на последних словах Парамон понизил голос и, перехватив вожжи одной рукой, перекрестился.
– А на мельницу-то как зерно возили? Со святой водой и паникадилом? – Эраст Петрович не мог удержаться и подначил суеверного кучера.
– Дык Матвей Матвеич-то велел, и сам на мельнице-то присматривал. При нем Евсей Василич не баловал, уважал, видать, сильно, али природу свою паскудскую боялся показать. Знать не знаю, а врать не приучен!
– Ну, полно, полно обижаться. Шуток не понимаешь! Сказывай, что дальше было.
– А что дальше было, сие неведомо. Одним днем оба пропали. Тот день мужики-то зерно привезли на подводах, а нет никого. Ждать-пождать – нету. Вот как сгинули! Бабка-то ваша, Екатерина Порфирьевна, убивалась сильно. Чуть не до зимы мужичков гоняла тело искать. Из города пристава вызывала, тот ходил и все вопросы спрашивал, да куда там. Так ни с чем и убрался.
– Да перепились они да утопли оба. Матушка сказывала, что тел не нашли, потому как стремнина там, отнесло, видать, далеко.
– Как скажете, барин, – покорно согласился Парамон, – только Матрена зря болтать не станет. Русалки обоих… того!
– Скажешь тоже, русалки, – рассмеялся Эраст Петрович.
– И скажу! Их там тьма была о ту пору!
– И что, потом все тоже разом пропали?
– Не могу знать, – буркнул Парамон, – на мельницу-то дураков нет соваться. Так небось до сих пор и стоит, жути нагоняет… Да и на реку купаться наши ходить перестали. Прудик отрыли и теперича там только в жару окунаются. Уж там-то точно никакой нечисти. Отца Никодима звали, чтоб освятил, значит.
– Темнота и невежество, – пробормотал Эраст Петрович, утомленный бестолковой беседой, и под недовольное сопение кучера задремал до самого вечера.
Кузовлищенский постоялый двор произвел на Эраста Петровича угнетающее впечатление. Не решившись отобедать, потому что девка в грязном переднике, вышедшая встречать гостя, доверия не внушила, и утолив голод пирогами, данными маменькой в дорогу, он долго не мог уснуть на комковатой постели. Ворочался с боку на бок, злился на крутобокую Луну, нагло заглядывавшую в окно, отчего в голову лезли мысли о всякой нечисти. Против воли прислушивался к звукам чужого дома. Шорохи, стуки, шаги… И все казалось, что мечутся по комнате неясные тени, мерещилось, что стоит за дверьми тать ночной, готовый отнять у усталого путника не только кошелек, но жизнь.