Девятнадцатого июня Виденко получил сразу три радиограммы. Сегодня был его день рождения. Принимал он сам, никто не узнал об этом. Десяток дней назад, когда на центре дежурил знакомый парень, Биденко попросил «фикус». Так называлось налитое в резиновые грелки спиртное, которое давали на сброс экипажам ледовой разведки. «Фикус», однако, не поступил. Была ночная вахта, и Биденко, включив над столом двенадцативольтовую аккумуляторную лампочку, всю ночь писал письмо той самой девчонке с мохнатыми ресницами.

Хотелось написать про белый свет июня, ночной скрип льда, гусиные крики. О железных судовых койках и байковых одеялах, под которыми они спят, хотя холодно и есть спальные мешки. Можно было написать о дымах арктических пароходов, которые идут с востока, о мертвых громадах лихтеров, мимо которых они прошли на тракторах.

Тишина и ржавая печаль погибших кораблей долго преследовали Биденко.

Однако, как всегда в письме, получилось только про сроки «син», о том, что Маков пошел на второй класс по передаче и что они перешли на летнюю робу: бушлаты, матросские холщовые брюки и матросские же ботинки б/у, что значит «бывшие в употреблении».

Не без тайного умысла он намекнул на то, что есть же на свете такие выдры, что не могут прислать простую чепуху вроде «Людочка здорова целую Тося». Как, например, Сомину. И никакой профком в это дело не вмешается.

А в дежурном приемнике было слышно, как кто-то кидает и кидает в эфир четырехбуквенные позывные самолета. Самолет не отвечал так долго, что Биденко встревожился и поставил приемник на волну SOS. Волну, отданную под бедствие. Но там тоже было тихо. Самолет ответил минут через сорок. Была неисправность приемника. Наверное, пентод, подумал Биденко, самое слабое место в самолетных приемниках.

Через несколько дней вал навигации в эфире достиг силы среднего шторма. Корабли с востока были на подходе. Басовитые морзянки судовых передатчиков врывались в эфир даже там, где раньше была тишина и треск электронных разрядов. Но на всем северном побережье спокойно стоял лед и нерпы грелись на нем и бродили медведи. Только южный шторм мог взломать его и угнать на север. Южного ветра ждал центр, им интересовались Тикси и Магадан.

…И однажды ночью южный ветер пришел. Они проснулись от ровного гула. Тонко запела антенна, стены домика стали вздрагивать. Через час гул перешел в свист. Они связались с восточной поляркой. На ровном галечниковом мысу ничто не сдерживало ветер, и он отрывал гальку и бил ею о стены полярки. На острове ветер не отрывал гальки, но стрелка анемометра, который вынес Маков, застряла на сорока метрах в секунду. На сорок пятом метре ветер сбил мачты.

Первые сутки они не могли их поставить снова. На вторые тоже. На третьи сутки ветер стих и сразу же сменился плотным туманом. Брусчатки антенны были переломаны. Они соединяли куски все так же «внакладку», укрепляя их гвоздями, и часто били молотком по пальцам. Хотелось спать.

Часов через шесть мачты стояли. Печка их давно, уже может быть с сутки, не горела. Сомин чертыхался, снимая мокрую одежду: его два раза сбивало в лужу среди камней. Биденко открыл коньяк, последнюю бутылку. Но коньяк не шел в горло, был горький и пах каким-то лекарством. Маков сидел у операторского стола в одном нижнем белье. Началась его вахта.

Виденко засыпал, положив под голову забинтованную руку.

— Там телеграмма мне должна быть, — сказал Сомин. — Ты спроси. Может, затерялась. А на завтрак я борщ сварю. С сухим луком. — Он хотел еще что-то сказать, потянулся за папиросой, но не взял. Так и заснул с пачкой папирос в руке.

Маков сварил в консервной банке кофе. Потом бухнул туда коньяку. Получилось ничего. Жгуче и крепко.

Через час станцию вызвал центр. Просили сообщить полосу видимости. Аэропорт с запада заказал метеовахту с нуля и далее пятнадцатую минуту каждого часа. Длинная радиограмма требовала составить и через 72 часа передать список оборудования и построек. В дополнении инструкции 137/19 приказывалось при определении балльности облаков указывать цвет неба по секторам.

Маков переспрашивал. На той стороне злились. Потом он сел перепечатывать радиограммы на машинке. Такой уж был закон: каждая радиограмма перепечатывалась на машинке. Ему очень хотелось, чтобы была радиограмма для Сомина, но ее не было. Курсант Маков выключил передатчик, завел будильник на вахту Виденко, потом написал записку: «Пусть дурни из профкома займутся». Записку он положил под ключ так, что ее мог видеть только работающий.

Ровный глухой шум привлек его на мгновение. Волна, свободная океанская волна била о северный берег островка.

Первый пароход прошел, когда все еще спали, кроме Виденко, разбуженного будильником. Пароход шел среди редкого однобалльного льда так близко от острова, что был виден пустой мостик и согнутые руки судовых кранов.

Виденко зашел в рубку. Дежурный приемник тихо потрескивал. Никто не вызывал маленький остров невдалеке от знаменитого круга Гринвича. И приветственного гудка пароход тоже не дал. Впрочем, тут не было ничего странного. Может быть, пароход прошел уже мимо доброй сотни полярных станций. Около каждой не нагудишься.

В избушке все еще спали. У Сомина вокруг рта лежали старческие морщины. От Макова из-под одеяла торчала только стриженая голова. Спать Виденко не хотелось. Он чувствовал себя бодро, как это бывает в двадцать пять лет в 11.00 утра по местному времени. Но вахта Макова начиналась ровно через двадцать минут, и она должна была начаться во всех случаях, кроме его болезни или «специального указания полномочных лиц». Он тронул Макова за плечо:

— Вставай.

— Сейчас, — сказал Маков и еще спросонок сунул ноги в матросские тупоносые ботинки со сбитыми каблуками.

— Ты не сердись, — сказал Виденко. — Так надо.

В это время с моря донесся далекий гудок. Наверное, с корабля заметили лихтеры и по старому морскому обычаю отдали дань славе погибших.

«С тех пор, как плавал старый Ной…»

Рукопись, найденная в бутылке

Рассказ

Зажгите костры в океане i_006.jpg
С тех пор, как плавал старый Ной,
Прошло немало лет.
Земля крутилась,
Шли дожди,
Цвели цветы
И корабли тянули след.
И людям снились сны.

Я читаю эти стихи… своей собаке. Уже пятый день мы с ней находимся на положении робинзонов. История мореплавания повторилась в миллион сто первый раз. Мы торчим на необитаемом острове. И нам не на чем уплыть отсюда. Но при чем тут Ной, сны и цветы?

Цветы случайно. Я пишу лежа. Маленькая веточка селены глядит на полевую сумку, которую я приспособил вместо стола. А шершавая Кассиопея щекочет мне локоть. Зачем-то Кассиопее понадобилось мое внимание.

Я не флибустьер, не беглый каторжник, не Васко де Гама. Я скромный палеонтолог. Охочусь за разными, давно умершими зверюшками, зверями и зверищами.

Бродячая экспедиционная тропа привела меня сюда в это лето. Для передвижения имелась шлюпка, для дружеской беседы — собака. Так и шли рядом две дороги: одна накручивала морские и тундровые километры маршрутов, другая петляла по каменным джунглям прошлого земли. И одна дорога толкала вперед другую.

Я знал, что в пятидесяти километрах от берега есть один островок. Маленький. Его даже не видно с материка. Просто расшалившийся кусочек берега отошел немного от мамы-Азии, да так и остановился растерянно. Никто на нем не жил. И вот целое лето я плавал у берега, а сам все косил одним глазком в сторону моря. Мало ли что можно ожидать от земли, где не был до тебя ни один палеонтолог. Но я прихлопывал сомнения железными пунктами инструкций: не положено плавать к островам на шлюпках.

В августе я отправился с базы в последний двадцатидневный маршрут. Был штиль, и журавли в глубине тундры кричали о дальних перелетах.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: