“Я подумал тогда, — вспоминал позже Гатти, — что вот, существует разъяренный мир, война, армии, которые уничтожают друг друга, эта тюрьма… Но даже в этой тюрьме оказалось возможным найти и сказать самые правильные, самые главные слова. Может быть, нас ждет смерть. Но если моя жизнь должна оборваться сейчас, в этих стенах, — что добавить к ней? Она была наполненной. На своем уровне сознания я осуществил все основные встречи, и последней встречей был этот разговор с товарищами… Потом я понял, что жизнь и состоит из такого рода встреч. Все остальное — это попусту уходящее время…”
Если бы тогда, в ресторане, я знал про эту историю, я ни за что не открыл бы рот. Но мне показалось, что молчание неловко затянулось, и я, обратившись к Арману, спросил:
— На фотографиях театра и там, дома, я видел портрет Мао. Чем он вас так заинтересовал?
— Своими стихами, — ответил Гатти. — Вообще у него интересный опыт. Я трижды был в Китае и прошел весь путь Великого Похода.
Он не был настроен прерывать беседу. Это я не был готов ее продолжать. Я не читал стихов Мао. Я не знал, что в революционерах Гатти необыкновенно занимают всякие особинки — скажем, то, что Роза Люксембург регулярно ходила гулять в Ботанический сад и наблюдала там за синицами. Я не знал и пьесы Гатти “Одинокий человек”, посвященной китайской революции. Я безрассудно бросился вперед и почти мгновенно очутился в вакууме.
Встреча не состоялась.
Разумеется, Гатти был настолько опытен и стар, чтобы по достоинству оценить мой порыв и отнестись к нему снисходительно. Даже бережно. Во всяком случае, весь вечер я чувствовал себя под его опекой. Но возобновить разговор он больше не пытался. Я получил хороший урок. И мне пришлось заткнуться. Рядом со мной сидел один из самых значительных людей, которых я встречал когда-либо в жизни, и, чтобы эта встреча, несмотря на мою ошибку, в конце концов хотя бы чуть оказалась встречей — мне следовало заткнуться и помолчать. Повпитывать его молчание хотя бы.
В тот вечер Элен рассказала о нем прекрасную историю.
Дело было в Монако в самом начале войны. Монако — крошечное государство, границы которого почти ничего не значат, особенно в те грозные годы, когда на землю приходит война. Франция была уже разгромлена и поставлена на колени. В соседней Италии свирепствовал фашизм. Но именно в этот момент почти оказалось больше, чем ничего. В Монако не было войны. Монако не знало, что такое танки, дивизии SS и пикирующие бомбардировщики. В Монако (поначалу) не выслеживали и не отправляли на уничтожение евреев. Никого не уводили по ночам. Никто не знал, что такое голод, гетто, взаимная подозрительность. Булочники пекли свой хлеб. Ростовщики ссужали деньги в рост. Рыбаки возвращались с моря со свежим уловом. Гатти было уже шестнадцать, он одержал в жизни главную свою победу — он полюбил, впитал в себя и сделал своим французский язык — он, сын бедного итальянского эмигранта, сделал его языком своей поэзии, как Рембо и Верлен, он грезил им наяву, бормоча и бормоча вслух какие-то строки. В школе его звали Лермонтофф. В эти последние мирные дни, когда слово было еще только наваждением и надеждой, но еще не стало оружием, Лермонтофф влюбился. Ее звали Николь, она была ослепительно красива — пятнадцатилетняя еврейская девочка, с которой он странно сошелся, споря о Ницше, защищая его экзистенциальный выбор, его аристократизм, его артистизм, даже безумие. Она боялась Ницше, которого идеологи фашизма хотели сделать своим философом, а он смеялся в ответ: как же он может быть их, когда он ненавидел и презирал плебс — а они и есть квинтэссенция плебса?! У этой любви не было надежды: ведь в Монако не было войны. А значит, война не стерла в порошок те перегородки, что люди выстраивают между собой в мирной жизни. Лермонтофф был люмпен, сын дворника и прислуги, а Николь была дочерью богатого ювелира… Но он верил в силу слова и в силу любви. Он посвятил ей поэму и сказал — нет, он не просто сказал, он объявил всем — что в день ее рождения, 26 января, он прочтет ее, шагая по морским волнам. Настал этот день. Он пришел на пирс, где собралось уже довольно много народу. Но она не пришла. Он понимал, насколько незащищенным становится без нее, насколько возрастают опасности, подстерегающие его, но не отступил — он шагнул в море прямо с пирса, успев прокричать на лету несколько слов, прежде чем скрыться в волнах. Он не умел плавать.
А потом война сделала свое дело, границы Монако совсем истончились, и однажды Николь вместе со всем своим семейством была тайно вывезена из города и переправлена в концентрационный лагерь, где и сама она, и все ее близкие исчезли без следа.
В 1942 году отец Гатти, дворник Огюст, решил возглавить забастовку рабочих против каких-то фашиствующих хозяев. Полиция насмерть забила его на баррикаде, запиравшей ворота. После этого у его сына не оставалось выбора: он должен был оставить прибежище Лермонтова и уходить хотя бы в Дон Кихоты — туда, где сражались друг с другом мужчины.
Он принял вызов и ушел к Гэнгуэну в лес Бербейролль.
Вечер подходил к концу. Хозяин ресторана подал десерт и кофе для Гатти.
— Врачи запретили мне пить вино, — грустно сказал он и посмотрел на меня. — Хочешь знать, что я об этом думаю?
Не дожидаясь ответа, он выплеснул полчашки кофе, долил ее вином, опрокинул себе в рот и расхохотался:
— C,est le cafe€ anarchiste, l,as-tu saisi? Когда мне было десять лет, мой отец делал мне такой же и отправлял в школу со словами: “Ну, теперь иди, покажи им, на что ты способен!”.
1 Это анархистский кофе, ты понял? (фр.)
Дождь по-прежнему легким туманом висел над улицами Монтрё.
Когда мы с Ольгой вернулись домой и сели покурить в нашем дворике, пахнущем жасмином, я никак не мог отделаться от счастливого чувства, что встреча — она все-таки состоялась, и последние слова, которые он нашел для нас, — нет, целая сцена, которую он разыграл перед нами, — она была коротким, точным, поражающим ударом из тех, которые забыть невозможно. Он не хотел, чтобы вечер кончился ничем. Он хотел запечатлеться в нас, и он нашел момент, когда нужно было произнести эти единственно нужные слова про “анархистский кофе”…
Пьер Ландри: человек мечты и силы
Первый город, в который мы направлялись, был Тюлль. Именно там размещался знаменитый книжный магазин Пьера Ландри, который умудрился распродать треть тиража моей книги и не вернуть издательству ни одного экземпляра; позже я узнал, что великий Пьер никогда ничего не возвращает, в отличие от других книготорговцев. Он долго выбирает книги, а, выбрав, покупает нужное, с его точки зрения, количество экземпляров и уж потом распространяет их, как хочет. Мою книгу он заполюбил так, что в новом, только что отстроенном магазине выложил ее на круглом столике рядом с другим русским автором, с которым неуместно любое сравнение. И все. Больше в магазине тогда ничего не было. Ни одной книги. Именно тогда, в марте, он звонил мне в электричку и приглашал погостить к себе домой.
Я спросил Элен, как мы поедем в Тюлль: автомобилем Жерара или железной дорогой.
— Железной дорогой.
— Почему? — путешествие на автомобиле представлялось мне куда как более романтичным.
— Потому что Жерар переоборудовал свой автомобиль в “пикап” и теперь сзади там просто кузов, в котором он развозит книги.
— Шеф издательства сам развозит книги по магазинам?
— Да. А почему бы и нет?
Я задал еще один идиотский вопрос, на который правильный ответ могла найти только Элен:
— Элен, — спросил я, — а какой вообще смысл издательству отправлять нас втроем, оплачивать нам гостиницу и все такое прочее, если мы объедем от силы пять-шесть городов и увидимся, самое большее, с пятьюстами человек?
— Вася, — сказала Элен, подумав. — Такой смысл есть.
Ее убежденности просто следовало верить.
Очевидно, у французских издателей совсем другое отношение к читателям, чем у наших. Им важно показать людям писателя. Живого. Тем более русского, автора успешной книги. Дать им возможность пообщаться. Это стоит затрат. И это отнюдь не прогулка по городам Франции.