Планы Чарторижского не были Сенявину тайной. Но крепко ошибся бы тот, кто принял бы Сенявина за «технического исполнителя». Вся его деятельность, не поддержанная за неимением времени «увязками» с вышестоящими сановниками, его целеустремленность, не вторящая зигзагу и пунктиру петербургского кабинета, его горячая настойчивость, как и холодная осмотрительность, определялись желанием освободить славянство из турецких, австрийских, французских оков.
Скорее всего именно Дмитрий Николаевич осведомил Негоша о русских проектах. И Негош воодушевился. Петр Петрович, не мешкая, наметил подробности: славяно-сербское государство включит Черногорию и Которскую область, Герцеговину и Дубровникскую территорию, Далмацию и часть Верхней Албании; формально республику возглавит русский царь (таким образом, получалось, что Александр Павлович нахлобучит на августейшее темя и корону, и демократическую шляпу); фактически во главе нового государства встанет президент из «природных жителей».
Не стану далее заниматься историей вопроса. Важен здесь самый факт размышлений Сенявина и Негоша на эту тему. Но вот что еще примечательно: содружество русского и славянских народов занимало и волновало младших современников флотоводца.
Исследователь декабризма отмечает интерес первых русских революционеров к запискам «моряков, побывавших в славянских странах». Пестель раздумывал о Балканской федерации, о ее политических и экономических связях с новой Россией. Декабрист Борисов признавал необходимость собрать «славянские племена в одну республику». Сколь ни туманны были взгляды декабристского Общества соединенных славян, а все ж некоторые уставные параграфы звучали весьма конкретно: например, создание «Далмацкого флота» — гаранта цветения торговли «в портах твоих, славянин». Наконец, декабрист Каховский высказывался в том смысле, что следовало бы поддержать черногорцев, «столь усердно нам служивших во время кампании флота нашего в Средиземном море под начальством адмирала Сенявина».
Глава четвертая
Кому случалось из действующей армии, из действующего флота ехать в столицу, знал, что жизнь там идет своим чередом, что там не слышат пушек и не видят, как льется кровь. Он это все понимал, даже принимал разумом и все ж, очутившись в Петербурге, поначалу испытывал и какое-то недоумение, и что-то похожее на обиду и досаду именно оттого, что люди живут, как жили, словно бы в то же время другие люди не умирали от ран, не тонули в волнах и не падали под картечью.
Что и говорить, человеку из-под огня, с корабельной палубы, из полевого лагеря показались бы дичью хлопоты франтов о перемене фрачного покроя (рукава, боже ты мой, не должны теперь застегиваться у кисти пуговичками!), о перемене серых фетровых шляп на черные фетровые шляпы. Правда, приезжего офицера могло бы привлечь одно обстоятельство «чрезвычайной важности»; модницы стали надевать ножные браслеты — один, черт побери, повыше колена, а другой — на щиколотке, и эти самые браслеты так пикантно означались сквозь полупрозрачные батистовые платья!
Но заезжий человек, если только он не был беспробудным болваном, вскоре замечал переменчивые тревожные отсветы на бледном лике северной столицы.
Может быть, никогда прежде так жадно не расхватывались «Санкт-Петербургские ведомости», освещавшие сложную, загадочную игру политических сил. А с осени восемьсот шестого года к «Ведомостям» прибавилась газета «Journal du Nord», орган российского министерства иностранных дел, — она перепечатывала многие статьи заграничной прессы.
Из уст в уста порхала фраза Наполеона, брошенная Пруссии: моя вражда ужаснее бурь океана. Не успели еще обсудить эту словесную угрозу, как она обернулась реальностью. Наследники Фридриха Великого были развеяны в прах. Наполеон торжественно вступил в Берлин. Позади победителей плелись отлично вымуштрованные прусские королевские кавалергарды. Наполеон подарил самому себе шпагу Фридриха Великого, а Франции — 340 вражеских знамен.
Русский мемуарист писал: «От стыда Пруссии краснели наши щеки». У Фридриха-Вильгельма, удиравшего вместе с очаровательной королевой Луизой, щеки не краснели, а белели. Король унизился до льстивого лепета: осведомлялся, хорошо ли, покойно ли, удобно ли его величеству императору французов в дворцовых покоях Берлина и Потсдама?
Император даже не счел нужным ответить. Разве приметишь такую вошь, как король Пруссии, когда ты достиг вершины, откуда можно тронуть звезды?!
Нет, не прусские, а русские заботят Наполеона. Он знает, что Россия выступит. Выступит непременно. И он знает, что дело будет тяжелое, кровавое…
Октябрь и ноябрь были месяцами прощаний: из России на запад уходили войска. Сперва шестидесятитысячный корпус барона Беннигсена, потом — сорокатысячный графа Буксгевдена.
Они вступили в Восточную Пруссию, вступили на польские земли, еще так недавно принадлежавшие Фридриху-Вильгельму. А маршал Лани и сам Наполеон уже обосновались в Варшаве.
Над Польшей, над Варшавой, над рекой Наревой, над Пултуском кружил мокрый снег. Глинистые дороги днем раскисали в кашу, ночью — каменно твердели.
Первое столкновение произошло при Пултуске. «Русские, исполняя боевые приказы, шли на увечье и смерть без единого стона», — с несколько суеверным «европейским» удивлением замечает французский историк Васт. Его соотечественник, участник дела, Антуан Марбо настроился мистически: «Казалось, мы деремся с призраками». Французские стрелки, всегда метко срезавшие длинные тонкие линии врага, теперь никак не могли пробить плотно сцепленного неприятеля.
Обе стороны бились упорно. И ничего не добились. Как водится в подобных случаях, каждая из сторон признала победу за собою. А коль скоро день сражения пришелся на день памяти шести мучеников, то в Петербурге люди набожные тотчас усмотрели в том небесное знамение: «Благочестия веры поборницы злочестивого мучителя оплевавше…»
В Петербурге повеселели. Один из чиновников (С. П. Жихарев) заносил в дневник: «Говорят, что генерал Беннигсен после победы над французами при Пултуске теперь покамест играет с ними в шахматы, то есть они только маневрируют в ожидании благоприятного случая напасть друг на друга. В некоторых стычках Беннигсен имел преимущество и однажды разбил Бернадота. Утверждают, однако ж, что скоро должно ждать решительных вестей из армии».
На заснеженных полях, в краю замерзших болот и разоренных деревень фронтовые генералы «играли в шахматы», а петербургские генералы тем временем «играли в солдатики».
Тот же столичный чиновник сообщает: «Несмотря на шестнадцатиградусный мороз, крещенский парад был великолепный. В первый раз в жизни вижу столько войска и в таком пышном виде. Торжественное молебствие совершено было придворным духовенством в присутствии государя в нарочно устроенной для того на Неве, против дворца, Иордани. Я изумился, увидев государя в одном мундире, как мог он в такой одежде выносить такую стужу — вот прямо русский человек!»
Несколько недель спустя, накануне масленицы, автор дневника был в театре. Давали «Благодетельного брюзгу», потом «Завтрак холостяков». Театр был полон, ложи, известно, блистали. Но публика волновалась и почти не глядела на сцену. Слышался говор: «Полная победа… Много раненых…» И все старались заглянуть в ложу некой графини: там молодой флигель-адъютант «что-то с жаром рассказывал».
Так в Петербурге узнали о сражении при Прейсиш-Эйлау, в Восточной Пруссии, где Беннигсену пришлось повстречаться уже не с наполеоновскими маршалами, но с самим Наполеоном. А Наполеону, в свою очередь, пришлось повстречаться с противником, который отказывался бежать.
Противник ломил так, что вот-вот и ударилась бы в бегство его, наполеоновская, несокрушимая пехота. И особенно поразила бывшего артиллерийского офицера Бонапарта вражеская артиллерия: она положила чуть ли не весь корпус Ожеро. Больше того, она едва-едва физически не сразила императора, пораженного душевно.