В комнате было тепло, пахло свежеиспеченным хлебом. Уже сколько недель живет Степан в этом доме после страшных дней в концлагере, но никак не может привыкнуть к хлебному аромату, от которого у него всегда кружится голова. Он закрыл на миг глаза, вздохнул, затем прижал к колену маленький сапожок и снова застучал молотком. Нужно Ружене починить сапожки, не то завтра ей выйти будет не в чем. Знает Степан, как этим добрым двум женщинам — Ружене и ее матери — сейчас трудно. Ведь на шее сидит он, здоровый парень.
Мать гремела посудой в кухне. Ружена сидела в углу и, придвинувшись к керосиновой лампе, что-то шила. Такой ее всегда видит по вечерам Степан — молчаливую, озабоченную шитьем. Скажешь ей что-нибудь — она поднимет голову, коротко ответит, а в глазах — затаенная грусть, невысказанная боль. Знал Степан: еще в 1939 году, через четыре месяца после свадьбы, мужа ее схватили нацисты и отправили в концлагерь. А в 1942 году, когда по всей Чехии начался кровавый террор, Ружене сообщили, что ее муж умер в лагере «от инфекционной болезни». С тех пор поселилась в глазах женщины затаенная боль.
Ружене обязан Степан тем, что сидит сейчас здесь и ловко сапожничает. Никогда не забудет он той страшной ночи, полной выстрелов и криков. Эсэсовцы везли в грузовиках заключенных с работы. На повороте, где машины осторожно шли вдоль крутого обрыва, Степан, вдруг оттолкнув в сторону эсэсовца, выпрыгнул из машины. Поднялась стрельба, завыли в бешенстве собаки. Он ударился головой обо что-то острое. И вдруг уплыли куда-то далеко выстрелы и лай собак. Он уже не чувствовал ни боли в сломанной руке, ни твердого каменного ложа, на которое шмякнулось его тело.
Очнулся он в теплой комнате, когда склонилось над ним молодое женское лицо. Потом, уже в подвале, с перевязанными рукой и головой, он слушал, как ему говорила старая женщина:
— Если бы не Ружена, не жить бы тебе, дорогой мой. Вот никак не пойму, как она увидела тебя под скалой и дотащила сюда. Сил-то сколько нужно! Потом она сама едва отдышалась, сердце у нее, бедняжки, слабое.
Ружена появлялась два раза в день — утром и вечером, меняла повязку, скупо улыбалась Степану и куда-то исчезала.
— Дочка моя — швея. Каждый день приходится к заказчицам ходить, искать работу… — говорила мать, вздыхая. — Сколько домов обстучишь, сколько километров исходишь…
Когда женщины подняли Степана на ноги, он начал помогать по хозяйству, чинил, несмотря на перевязанную руку, обувь, мастерил в сарайчике. На усадьбу люди заходили редко. В этих случаях беглец прятался в подвал, ждал, когда гости уйдут. Он видел, в какой нужде живут Ружена с матерью и как они скрывают от него эту нужду. «Как только сломанной рукой начну двигать, уйду», — думал Степан. До плена он был фельдшером в полку и знал, что для полного выздоровления потребуется еще недели две.
Коротали они вечера втроем, часто за беседой. Он рассказывал о своей Рязанщине, выслушивал повествования Ружены о том, как она ходит по заказчицам и какие капризы у старостихи, или жены жандармского начальника. Смеялись. Иногда он встречал взгляд ее черных глаз, в которых блестела смешинка, но минуту спустя эта смешинка исчезала и на смену ей всплывала прежняя пелена тоски.
Наконец однажды Степан сказал:
— Пора мне уходить, хозяйка. Я уже здоров и нечего сидеть у вас на шее.
Ружена вспыхнула. В уголках ее полных, резко очерченных губ появились сердитые складки.
— Не говори глупости. Куда же пойдешь, Стефан? Кругом фашисты… Схватят тебя.
Он посмотрел на нее ласково, с каким-то волнением, словно впервые увидел, какая она красивая.
— Ты говоришь не то: кругом друзья. Их больше, чем фашистов. А ты помоги мне найти партизан…
— Хорошо, попробую что-нибудь узнать…
Но проходили дни, а Ружена никаких вестей о партизанах не могла принести.
Вот и сегодня. Она пришла усталая, но все же после ужина принялась за шитье — платье заказчице должно быть готово пятого февраля, а сегодня было уже второе. И снова ничего не могла она сказать Степану. Наблюдая, как он ловко чинит ее сапожки, залюбовалась его скуластым лицом, упрямыми складками на лбу.
А ночью парень снова ворочался в бессоннице, ломая голову над тем, как же найти партизан…
Перед рассветом, когда Степан все-таки заснул, вдруг залаяла собака, потом во дворе раздался шум. Он вскочил, быстро оделся, спустился в подвал. Услышал тяжелый топот сапог, затем разговор… Это была русская речь, да, да, говорили на русском языке!
Когда все утихло и Степан заглянул в комнату, он увидел на полу спящих солдат в немецкой и жандармской форме.
Петляя в молодом ельнике, Борис Жижко шел впереди всех и первый добрался до седловины высоты. Отсюда было видно далеко вокруг. Солнце еще не зашло, оно багровыми холодными лучами освещало заснеженную долину. Внизу уже в тени лежал завод. Горели в солнечном пламени лишь две кирпичные трубы, остальное почернело — и длинные приземистые цехи, и какие-то пристройки вдоль колючей проволоки. У ворот разворачивались и выезжали на дорогу несколько груженых машин. Слева небольшой кирпичный домик — охрана завода. А дальше виднелись островерхие крыши домов, среди которых черными трещинами обозначались улицы. Город протянулся вдоль равнины, его окраина пряталась за холмами.
— А вот и он, завод, — проговорил сзади, едва отдышавшись, Йозеф Вейс, толстый старик в поношенном пальто. Подобно многим потомственным стеклодувам, он страдал болезнью сердца, но все же взялся провести группу партизан к Старе Ранске кратчайшей дорогой. Эта дорога петляла между скал, по крутым склонам в лесу и была тяжела даже для таких ребят, как Жижко и его товарищи. Когда сегодня утром они усомнились в силах больного старика, тот с обидой сказал: «Йозеф Вейс думает прежде всего о партийном поручении, а потом уже о своем здоровье. Лучше меня этой дороги никто не знает».
Старик всю дорогу шел бодро. Его крупное мясистое лицо покрылось красными пятнами, он поминутно останавливался, чтобы смахнуть с глаз и шеи пот. Иногда он говорил партизанам: «Тут совсем недалеко. Вот поднимемся на горку и перейдем лес», — будто устал совсем не он, а эти молодые парни. И сейчас, когда рядом, за голубым снежным полем лежал завод с высокими трубами, Борис понял, что у старика силы совсем уж на исходе.
— Устал, отец?
— Немного есть. Здесь, в местечке мой родственник живет, я к нему пойду. Там и отдохну…
Подошли остальные разведчики — Кулеш, Болотин, Прохазка… Кто-то изумленно свистнул и проговорил:
— Сколько же работает на заводе рабочих?
— Фаустов сказал — тысяча семьсот.
— Тысяча семьсот? Как же нам вывести из строя такую махину? Нас же всего восемь…
— Главное — не теряться, ребята. Нас сюда товарищ Вейс привел, а теперь уж самим нужно разбираться, что как.
— Я пойду. Моей помощи больше не нужно? — спросил старик.
— Дойдешь?
— Тут совсем близко. Потихоньку дойду…
— Не знаю, как тебя и благодарить, отец, — тихо, с чувством сказал Жижко. — Без тебя петляли бы по дорогам.
Он досадливо отмахнулся, затем, по-стариковски жуя губами, притянул к себе парня поближе.
— Слушай внимательно, Борис. Кончите дело — уходите с завода вон по той дороге, где стоят две сосны. Она идет в горы, там придется перебраться через маленький ручеек, потом — вправо по просеке. Километра через три увидите усадьбу. Там живет вдова лесоруба. Хорошая, добрая женщина, ей можно верить. В доме удастся до вечера отдохнуть.
Старик поглубже натянул на уши суконную шапку и, пожав Борису руку, уже собрался уходить, но тут вдруг снова повернулся к разведчику.
— Слышишь, как шумят сосны? Это ветер изменился, дует с севера. Значит, может случиться снегопад и вьюга. Так что не сбейтесь с пути.
Быстро набегали сумерки. Темнота постепенно поглощала всю долину. Вскоре и завод не стал виден. Ни один огонек не блеснул в его цехах: видно, светомаскировка соблюдалась очень тщательно. Партизаны выжидали. В десять часов вечера должна была произойти смена постов.
Наконец Жижко посмотрел на часы и подал сигнал. Первыми по тропинке вышли на дорогу и направились к заводу Болотин и Кулеш. Они оба неплохо знали немецкий язык и должны были, в случае какого-либо осложнения, расчистить дорогу в заводской двор. Там, у проходной, их встретят двое рабочих, по паролю.