...После убийства царя в 1881 году конвой распался.
Прадедушку из Санкт-Петербурга отправили начальником далекой крепости Назрани, которая находилась в Чечне, вблизи родного Аксая. Следом полетело письмо о тайном надзоре. Хотя надзирать и не требовалось — Абдусалама все знали как абсолютно честного человека. Поднадзорную должность полковник Аджиев быстро оставил и, благо было высшее мусульманское образование, занял место наиба в большом кумыкском селении Чирюрт. Почему он не захотел жить в Аксае? Догадываюсь, были на то причины.
Видимо, раздражали местные нравы. Он до боли стискивал зубы, когда узнавал, что родственники заставляли его молодую жену доить корову или печь хлеб. И она доила, пекла, как того требовал обычай повиновения младших старшим. Доила, засучив кружевные манжеты, выписанные из Парижа. Пекла, сдабривая тесто слезами... Но не для того же Абдусалам украл свою Батий и приехал в Аксай.
Можно предположить и другое. Батий прекрасно владела французским, английским, русским, хуже кумыкским. Для чеченской девушки вполне неплохо! Она много читала. И любое замечание она, плохо знавшая кумыкский быт, воспринимала как оскорбление. «Представляешь, — наверняка возмущалась она, — он поправляет мое русское произношение, забывая, что я первая на Кавказе узнала, что такое «завалинка»...» Словом, Аксай хоть и назывался самым культурным кумыкским аулом, но не всем он казался таковым. Мой прадедушка, помнивший еще петербургские будни, так и не прижился там.
Какая-то неземная, нечеловеческая сила была в нем, о таких людях говорят, они помечены Аллахом. Когда он шел по улице, прохожие отворачивались или прятались. Рассказывают, однажды на него набросилась огромная кавказская овчарка, но он ни на шаг не отошел, а лишь посмотрел на нее своим тяжелым взглядом. Бедный пес припал к земле и, жалобно скуля, пополз прочь. А прадедушка спокойно пошел дальше.
Своим уверенным спокойствием и рассудительностью он подавлял окружающих, подчинял их себе, иных приводил в трепет. Его боялись. И тайно не любили, остерегаясь явно выразить свою неприязнь.
Абдусаламу вскоре показался тесным и Чирюрт. Он с семьей переехал в Ростов, потом вновь вернулся в Дагестан. После Петербурга жилось неуютно. Прадедушка ведь по-прежнему был абсолютно безразличен к славе, к деньгам, к богатству. У кумыков вплоть до XX века в почете был человек, точнее — его происхождение, а не тугой кошелек. Князь мог быть беднее чабана, и это никого не смущало. Он — князь. И этим сказано все. Больше всего кумыки боялись не бедности — позора.
Сесть в арбу, хозяин которой низкого сословия, почиталось за величайший стыд. Или — в присутствии других сидеть возле своей жены. Или — входить на кухню... И тут существовал целый свод неписаных законов и правил.
И не приведи Аллах, если князь, даже случайно, выполнит какую-то работу по дому или по хозяйству, для этого были люди, целые сословия чагаров, терекеменцев и холопов. Позор в первую очередь ложился на них, не сумевших вовремя помочь князю, у которого были свои обязанности перед народом.
В кумыкских аулах общество прежде очень строго делилось на сословия. После князей шли сала-уздени — профессиональные воины, которым тоже запрещалось работать, они в мирное время оберегали княжескую особу от всяких неприятностей.
В этом делении общества на сословия кумыки повторили половцев, с той лишь разницей, что сала-уздень у тех назывался мурза или дивей-мурза. Но обязанности их абсолютно совпадали, как, впрочем, и у всех других сословий.
И вот что любопытно, что заставляет задуматься — среди кумыков самым большим позором считалось продавать, делать бизнес, как сказали бы сейчас. Прикасаться к деньгам, особенно детям, запрещалось. Для этого кумыки пускали к себе в аулы евреев, к тому же неплохих ремесленников, и талышей, отличных огородников. Скот пасли горцы — тавлу...
Для уважающего себя кумыкского князя хорошим делом считалось умение добыть военные трофеи. Тоже ведь уметь надо! Красиво ограбить проезжающий караван, изящно увести у казаков табун лошадей — разве не достойное занятие для уважающего себя мужчины?
Правда, потом награбленное принято было дарить гостям, друзьям, родственникам направо-налево, и у удачливого грабителя — «ценителя прекрасных манер» — ничего не оставалось... Обычай, идущий из глубины веков.
И столь же давняя традиция — невольницы. Сластолюбцы еще в XIX веке покупали их ради первой расправы, в Эндрей-ауле существовал даже специальный рынок, куда свозили невольниц со всего Кавказа. Потом рабыню принято было отдавать за холопа или отпускать на все четыре стороны, если была на то ее воля... Мне рассказывали, что прадедушка Абдусалам не отворачивался от этого древнего обычая. И в 70 лет его огромное сердце было столь пылко и нежно, что в нем умещались даже юные красавицы, среди них — внучка Шамиля, ставшая четвертой женой прадедушки.
Лихой конь, сокол, гости, подарки, праздники, заварушки и, конечно же, женщины заботили иных князей куда больше, чем плодородие земель. То был верх самодовольства, но ради него стоило и пожить.
Природа давала свои плоды, приносила хорошие доходы, им радовались. Слава Аллаху, подарившему миру день и ночь: деления на богатых и бедных у кумыков прежде не было. Для всех был день, отмеренный Всевышним, — у кого-то светлее, у кого-то темнее.
Богачом звали только человека с широкой душой, в которой есть место родственникам, друзьям и гостю, конечно. Богач — это человек, у которого море мыслей и чувств, к нему, как к роднику, тянулись люди. Прадедушка Абдусалам — по кумыкским меркам — считался богачом.
Особого состояния у него не было, но почтение людей было — в любом доме, начиная от шамхала, радовались ему, как великолепному собеседнику. А что еще для доброго человека надо?
В 1902 году, в канун своего 70-летия, Абдусалам Аджиев, человек, склонный к философским размышлениям, часто задумывавшийся о смысле жизни, поехал в Ясную Поляну, к другому склонному к философским размышлениям человеку, подарил ему бурку. Они беседовали. От Льва Толстого прадедушка второй раз пошел в Мекку...
В Аксае без галош ходить плохо, особенно после дождя. Улицы не асфальтированы и даже не замощены. Благо дожди здесь не часто.
Наш родовой аул уже не кумыкский. Ничейный, как бездомная собака, ютится он в степи. Понаехали в него отовсюду. А кумыков — кого выселили, кто сам уехал. В Дагестане не осталось ни одного кумыкского района! Все уничтожили.
Не поют теперь песен в наших аулах, другая там слышится речь. В Аксае, правда, пока еще сохранилось несколько кумыкских кварталов, где хоть какое-то подобие прежнего — чисто, ухожено, аккуратно. А так — грязь кругом. И вонь. «Вах, не знали, что такая дружба народов получится», — от души сказал мне один аксакал.
А еще в нашем ауле сохранилась центральная площадь и старинная мечеть, в которую ходили прадедушка Абдусалам и прапрадедушка Абдурахман. Правда, дом их мне никто показать не смог — забыли или не хотели разочаровывать?
Около мечети стояли сегодняшние аксакалы — босоногие мальчишки тех далеких времен, когда приходил сюда, в мечеть, мой прадедушка. Я смотрел на них, на почтеннейших аксакалов, с особой любовью и уважением — они ведь жили уже тогда, в его время; они несут в себе крупицу его времени. Счастливые.
Аксакалы стояли в черных папахах, в черных одеждах, все в мягких кожаных сапогах и узконосых галошах. Они стояли так же, как когда-то их отцы и деды, и так же неторопливо, с достоинством беседовали.
По площади бегали куры, две коровы медленно пощипывали куст. И если бы не наша машина, оставленная у моста, то вполне можно было подумать, что XIX век давно ушел, а XX так и не наступил в Аксае.
— Салам алейкум.
— Ваалейкум салам...
Ни о дедушке, ни о прадедушке никто, конечно, ничего не помнил, но все вдруг очень оживились, вдруг стали смотреть на меня и пришептывать: «Ах-вах-вах».