Ходит в грязной обуви, с грязными икрами, с комьями чернозема на коленях, в алом, но засаленном, почерневшем на подоле паллии; тычет палец в жирный чернозем, энергично распрямляется, не отряхивая руки, смотрите: он не брезглив, вытирает пот со лба, говорит спич. Щедр на спичи. Пусть все видят нового парня, который поднимет всегда цветущий, но нынче запустевший край. Кому отдавали они свои урожаи? Неизвестно кому, разбойникам, прощелыгам - оттого и бедно жили! Теперь объявляется новый порядок: каждый работает на себя, арендная плата понижается.

Суд не будет считаться с тем, насколько благодетель позаботился о труженике села, но сторонники теперь у него есть, и если кто вздумает просто так сюда прийти, встретит отпор, да и через суд восстановить прежние границы непросто, нужны солдаты, много солдат - опять насилие, протесты, недовольные, угрозы бунта. Теодат в Этрурии стоит прочно.

Он сам от себя не ожидал такой резвости, предприимчивости и прыти, его толкал бес, заставляя неожиданно отыскивать захватывающие хитрые ходы по конфискации. Идеи осыпали его как манна небесная, не успеет начать воплощать одну, приходит другая. Теперь Теодат понял, какой он талантливый парень. Да у него просто государственный ум, стоит только разогреться, почувствовать интерес. Больше пятидесяти лет оставил позади себя, а до сих пор не знал своих способностей, считал себя кабинетным ученым, думал; кесарю - кесарево, то есть кому-то страной управлять, кому-то книжки читать. Нельзя было ограничивать себя с самого начала ни в чем. Беда всех неудачников - их самоограничительная, сковывающая позиция, их нравственное окаменение. Правда, Теодат изредка и раньше совершал вылазки в деятельность (написанные им книги, трактаты, пояснительные записки не в счет), пробовал занимать командные высоты, особенно во второй своей молодости, когда имел чуть за тридцать, но оставил так же, как в двадцать оставил спорт: беспричинно обидевшись, махнул рукой. Теперь пробует опять, правда, на узколичной почве и присматривается к себе: надолго ли его хватит - хватает пока.

Последний десяток лет прожит им не очень удачно. Отвертелся от заговора старейшин, хотя настойчиво звали, настраивал их на воинственный лад, наставлял, а в последний момент отказался разделить судьбу: я-де книжный червяк. К Амалазунте, ее любимчикам тоже не примкнул - считал недостойным себя прятаться под юбкой у женщины. Был бы мужчина, был бы лидер, Теодат согласен быть вторым и идти до конца. Но такого первого для Теодата не находилось. Заговор старейшин отводил ему роль в лучшем случае третью, четвертую, по зрелому размышлению казалось унизительным кому-то служить. После Амалазунты и Аталариха он считал себя самым близким к трону, таким и являлся, но Амалазунта и Аталарих жили и правили, оставив Теодату право чахнуть над папирусами. Заговор старейшин, в случае его победы, мог выплеснуть его наверх,- но при поражении первой полетела бы его голова. По личным качествам ему подходила роль первого советника при всемогущем решительном человеке, каким был Теодорих. История посмеялась над Теодатом, принеся Теодориху дочь и поставив ее над ним.

Он не игрок, всю жизнь не приобретал, потому что боялся потерять. Находился рядом с рулевым веслом, но ни разу не подержался за него, не попробовал вертеть носом корабля, на котором плыл, и теперь, на склоне лет, на самом глубоком месте вздумал пробить в днище дыру.

Амалазунте сообщают о поведении родственничка, но она не ведет ухом: слишком занята для таких мелочей. Пусть поступают по совести, а ее не впутывают, впрочем, она еще вмешается, если он окончательно обнаглеет, тогда пусть подождут.

Сейчас она занята византийским вопросом и ждет Александра. Пока тот трясся в своей колымаге на деревянных колесах, обложенный подушками, в Равенну прискакал ее агент и доложил о послах. Миссия носит строго церковный характер по своему внешнему виду - так заключает агент, поэтому послы и находились все это время в Риме, а не у нее. Больше ничего разнюхать не удалось. Теперь каждая весть оттуда для Амалазунты событие, и ведет она себя словно новобрачная в ожидании венца.

Прежняя политика, прежнее развитие государства исчерпали себя, теперь ей ясно, они не смогут развиваться самостоятельно, в лучшем случае - станут топтаться на месте. Готам не понять. Им давай рычаги, давай страну, эксперимент дорого обойдется - они разобьют страну, завладев ей. Нужна империя, все шло к тому. Либо сильная власть здесь, либо покровительство сильного оттуда. Сильная власть здесь. Ее никогда не будет объективно, потому что в стране развился дуализм, двоецентрие и два сильных начала: традиционное римское и новое готское; субъективно, потому что ее Аталарих не способен править.

Уже не так важно, чей он ставленник - ее или старейшин, не так важно, из чьих рук получал птенец зерна, кого считает предшественником, кого собирается продолжать (государственного в ней больше, чем материнского), былые страсти за влияние на него давно сошли на нет, теперь важно его иметь, в принципе, как государя, а они не имеют.

Рано приобщившийся к пороку, окруженный дружками-соблазнителями, рано узнавший все способы и премудрости любви мужчины к женщине, мужчины к мужчине и визуально женщины к женщине, юноша всему предпочел вино. Науки, спорт, военные упражнения, театр, искусства, как лодки в океане, потонули в посудине с зеленой жидкостью.

Дружкам на руку, только поощряют. Ходят по стеночкам, паясничают, ночью - с факелами, жгут дома, визжат, как кошки, живут в лупанариях. Крушение нравов. Спят днем, совершают ужасные выходки ночью, играют в шайку, как-то ограбили кого-то, смертельно напугав, устраивают над людьми страшные шутки под эгидой борьбы с мещанством и загниванием. Все проделывается с энергией, с размахом, с незаурядными способностями, с вычурной серьезностью, В лупанарии, все перепробовав, придумали так называемый «ручеек» и всех ему научили. Девки в восторге, но описывать не представляется возможным.

Аталарих не играет роль заводилы, организатора, но поощряет. За его именем им все сходит с рук. Аталарих знает одно: приналечь на винишко. К полудню, как правило, нализывается, к вечеру протрезвляется, отсыпается и всю ночь, пока не свалится, гужует. Отношений с матерью нет никаких. Что делается во дворцах, на чем держится мир божий - его не интересует. Он лишен элементарного любопытства нормального человека среднего уровня развития. Лупанарий - мир, постель - Италия, чаша с вином - суть всех идей о мире.

Амалазунте докладывают, отворачивается, тихо шепчет под нос: ублюдок, ненавижу. Жалости нет, отвращение, презрение, ненависть. Сын растоптан. В мыслях давит она ногами, растирает по полу свой недалекий гнилой плод. Он впал в маразм, чахнет на глазах у всех своих компаньонов, забывается, заговаривается, тащит из башки волосы, и они остаются в руке, шизеет, но в компашке это нормально: среди них уже добрая половина шизы и сифилитики. За что она так наказана? Теперь уже нельзя каяться, искать причину ошибок, исправлять допущенные когда-то, теперь можно только - не допускать новых. Еще раз возвращается она к мысли об Италии, пока от нее еще зависит будущее ее страны, старается отмести всякие второстепенные, побочные соображения, оставить лишь магистральные. В уставшие, перенапряженные мозги лезет всякая чушь, мелочь имеет привычку вырастать до огромных размеров.

Она хлопает в ладоши, ей приносят вина. Пьет его, успокаивает сердце. Последнее, что она может для родной страны, не отдавать ее готским старейшинам. Если они получат руль, все насмарку, ее политика, ее борьба, утлая память о ней. Самое лучшее и объективное из всего произнесенного в ее адрес сквернословия будет: она, дура, только искусственно тормозила естественный процесс, белка в колесе - вот кто она. Да уж лучше быть белкой в колесе, чем белкой в клетке!

Не последнюю роль играет и мысль о себе. Своей смертью умереть не дадут, не дадут, скоты! Два сжатых белых кулачка вдавливаются в стол; тогда, раз так, ее государственный и человеческий долг один.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: