- Мама-а-а!

Вжик еще разик, вжик, вжик, вжик - еще три разика.

- Будешь Цацерона читать?

- Буду, мама.

- «О дружбе» - вжик, - «О старости» - вжик, - «Об обязанностях».

- Буду, мама, буду.

- Хорошо. Выучишь - расскажешь.

Никто не видел, но все узнали. Потный, красный, растрепанный, выскочил он из дверей, вырвался и выскочил, в слезах, штаны спущены. Так и влетел на какое-то представительство без штанов.

Что? Король наказан, короля били, кто посмел?

- Мама бьет меня, я не выучил Цицерона, и она бьет меня!

- Тьфу, что за черт, какого такого Цицерона, знать не знаю я никаких таких цицеронов - тьфу!

- А был такой философ-доходяга, поговорить сильно любил,- встревает в разговор один из готских воротил.

- Мы их со всеми их цицеронами разбили,- вторит ему другой.

Их возмущение беспредельно: король, их король наказан. Густой, грозной, возмущенной, гаркающей толпой идут они в спальню к Амалазунте. Ее правлению пора давать отбой. Она со света сживет мальчишку, чтоб завладеть престолом и править; девка, баба! Мальчик для нее повод повелевать, она уже не при нем, она уже сама по себе, давно не считается ни с кем, даже с мальчиком.

Мальчик уже причесанный и в штанишках, такой вынутый из лужи мокрый воробушек, упирается, идти не хочет против матери, хочет остаться тут, но они ведут его с собой, беленькое, махонькое, свое, трепещущее знамя. Они выскажут ей все, вот сейчас - дверь откроется.

- Стой, куда? - на пороге солдат. Солдат не пускает, его пытаются оттеснить, но он выхватывает меч и бьется, его убивают, но поднимается шум, свара. Кого-то из готов ранят, и он ревет, как медведь на цепи.

У следующих дверей уже с десяток солдат с офицером. Сюда сбегается весь караул дворца, мечи обнажены.

- Заговор!

- Какой там заговор, пришли поговорить.

- Пришли поговорить, а солдат убит.

- Да что солдат, когда тут такое: наследника порют!

Офицер скрывается в дверях и долго выясняет.

- Ладно, пусть они заходят. Нет, я сама выйду к ним, обеспечьте безопасность.

- Пять шагов назад, оружие сдать.

Они нехотя пятятся, но мечи сдать отказываются:

- Ничего не сделаем, клянемся Теодорихом, поговорить пришли.

Амалазумта вышла. Платье-колокол с пояском, разрез по бедру, широкие недлинные рукава, золото, браслеты-змеи. Хороша, но кого охмурять? Этих малограмотных старперов, которые ломают из себя великих политиков, в то время как во всю свою жизнь только и умели, что с варварским воплем бросаться на врага, лучше их вооруженного, лучше их обученного, и каким-то чудом, не без помощи фанатизма, его побеждать - все искусство.

Та политика ковалась в бою, единственный ум - храбрость, единственное достоинство - преданность. Они выделились при Теодорихе, в эпоху, которая больше всего на свете нуждалась в острых клинках, а когда клинки уже давно вложены в ножны и на глазах у всех торжествует дело мира, они остаются у кормила, погромыхивая былыми авторитетами.

- Ну, я вас слушаю.

Вперед выходит старший, самый авторитетный. Речь не красна, но каждое слово звучит обдуманно.

- Я говорю, как могу, с болью в сердце, государыня.

- Мне не надо вашей боли, сердце - глупо, - не удерживается она от замечания. - Я лучше вас знаю, что надо мальчику, я лучше вас чувствую его сердце, я - мать ему.

Конечно, конечно, никто не отрицает, но наряду с тем, что она мать, они, государственные мужи, пришли просить у нее свою долю - право на опеку. Мальчик давно нуждается в мужском воспитании. Пусть она прививает ему свои идеи, а они будут прививать ему свои. Пусть, в конце концов, он сам выберет. И почему так необходимо заставлять его изучать Цицерона? Сам великий Теодорих никогда не упоминал этого имени и завоевал императорскую власть без всяких наук. Это ли не аргумент в их пользу!

Хорошо, она подумает.

- Я подумаю, - говорит она, - и вам будет сообщено о моем решении.

У них хватает твердости возражать. Никаких уступок, сегодня они уступят, завтра их, или кое-кого из них - на кол.

- Нет, государыня. Мы пришли к тебе с готовым решением, изволь нам дать сейчас свое.

Свара, оказывается, только начинается. Они торгуются по пяти пунктам. Мальчик воспитывается в Риме, а не в Равенне, учится военному искусству, пока в необременительных для него количествах. Больше спорта, бега, игр. Необходима смена окружения. Убрать тех трех мудрецов, которые к нему приставлены. Не в жрецы же его готовят, а в государственные мужи. Или, может, они ошибаются - в жрецы?

А все-таки нет. Ну, тогда самой логикой вещей, которую они не учили, но в которой, увы, понимают больше, чем иные ученые, потому что постигли ее собственным опытом и дырявой шкурой, а не в классе за книжечкой, мальчик нуждается в обществе равных ему, обществе сверстников. А философией, раз ей так хочется, заниматься он будет, будет. Весь комплекс намеченных ею программ - пусть сама следит, посещения школы - все остается. Ликвидируются лишь мудрецы, вменяется новое окружение, спорт и военка. И их ненавязчивый контроль. Ну как?

Не очень твердые, не очень последовательные в своих решениях, вечно враждующие между собой, тут они поразительно едины. Похвальная заинтересованность в судьбе ее сына.

Приходится уступать. Широко шагает она по комнате, платье трещит и чуть не разрывается по вырезу дальше вдоль всего бедра до самой крутизны, смотрит им в глаза, привычно, как на совете: нехотя, зло, не скрывая неприязни к ним, намекая на явное насилие, соглашается.

Вот тогда-то и теряет она Аталариха, тогда-то и выпускает его из своих рук. Чего теперь-то хотеть. Мальчику с девяти лет при каждом удобном случае внушалось неуважение к ней и чувство его врожденного совершенства.

Второй раз политика вмешивается в их отношения теперь, когда он, почувствовав свою самость после такого неудачного для обоих разговора, решает окончательно порвать с ней. Теперь не он хочет быть ее сыном, а она - его матерью.

Ты хочешь быть моей матерью? - пожалуйста. Но только не встревай, не поучай, не воспитывай и не зуди. А то зудишь и зудишь, зудишь и зудишь. Кому приятно? Не нравлюсь - не надо! У меня к тебе не будет претензий, если у тебя ко мне их не будет. Я согласен еще любить тебя как мать, но не как человека - от этого уволь. Управляй своим государством, я же не претендую. Государством, но не мной.

Он рассуждает так весь вечер, выстраивая все новые комбинации слов, а утром с аляповатой прямотой заявляет государственным мужьям о своем намерении «посещать в дальнейшем дворец по своему усмотрению» (лишь изредка, когда захочет, придет, а не принять не могут: вход везде), о полном освобождении от всех ограничений, об усилении личной охраны и так далее.

- Тебя обидели?

- Нет.

Не хватает им рассказывать вчерашний разговор с матерью.

- Нет, меня не обидели, просто я так решил.

Они не спорят. Решения разумны и как нельзя им на руку. Юный государь выходит из-под назойливой опеки своей мамочки, есть чему радоваться, есть от чего потирать руки. Хорошо, конечно, они все будут удовлетворены. Только бы им было желательно знать, почему такая неожиданная спешка и прыть, ведь должен где-то скрываться повод к подобной прыти.

Этот повод лишнее оружие против нее в их руках, но Аталарих больше не сетует:

- Решили? - Решили. - Вот и до свидания.

Он оставляет их в недоумении, сыновней порядочности хватает не выступать против матери на этот раз.

Свобода нужна ему больше власти, и если когда-нибудь он думал о власти, которой до сих пор не имел, так лишь в той связи, чтобы получить для себя свободу.

Если мать даст ему свободу, он оставит ей ее ненаглядную, ненасытную, горячо любимую власть.

И сделка, кажется, состоялась.

Готские же вожди в двойственном положении.

Куда гнет мальчик? Как повернуть его в нужную им сторону, как подчинить его себе, как сделать его нужным орудием?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: